Александр Торопцев. Лесков и Ницше (Книга) - Глава II. Ницше и его Заратустра

E-mail Печать PDF
Оценка пользователей: / 5
ПлохоОтлично 
Оглавление
Александр Торопцев. Лесков и Ницше (Книга)
Глава I. Общие рассуждения
Глава II. Ницше и его Заратустра
Глава III. Лесков и Голован
Глава IV. Социальное в творчестве Лескова и Ницше
Глава V. Религия. Лесков и Ницше
Глава VI. Загадка для мудрейших
Глава VII. Мыслители прошлого о творчестве и творческом диполе
Глава VIII. Краткая хронология жизни и работы Н. С. Лескова и Ф. Ницше
Все страницы

 

Глава II. Ницше и его Заратустра

 

Странные странствия Заратустры

 

Читатель вполне обоснованно может возразить: «Какой же Заратустра странник, если у него есть а) идея – «Сверхчеловек», б) цель – «Сверхчеловек», в) путь – пророчество, проповедование? Он являет собой ярко выраженный образ путника, который по версии самого же автора, принципиально отличается от странника!»

Чтобы обосновать наше возражение на это возражение, мы должны отправиться вместе с Заратустрой в его странствия.

А действительно, странно странствовал пророчествующий герой немецкого поэта-философа!

Десять лет он «наслаждался своим духом и своим одиночеством, не утомлялся этим», затем утомился, пресытился мудростью своей (одинокой - А. П. Т.), захотел опять стать человеком и решил «закатиться», то есть, по-русски говоря, решил спуститься на землю, спустился, вошел в лес и «перед ним неожиданно предстал старец»…

Очень важная деталь: старец предстал неожиданно. Таких неожиданных встреч у Заратустры будет очень много. Человек, пресытившийся своей мудростью одинокой, уже после первых трех-четырех неожиданностей должен был понять, что все его последующие передвижения будут заполнены неожиданными встречами, а значит, движение его будет по духовной сути хаотичным. Таким оно и было. Но данный факт еще не дает нам возможности твердо говорить о том, что Заратустра не путешествовал, а странствовал. В конце концов, любой первопроходец знает заранее, как много неожиданного он встретит на пути своем! На пути своем, следует запомнить это, на пути своем.

Мудрый старец пытается остановить несущего огонь в долины (то есть идею людям) Заратустру, вроде бы тоже не глупого. Из словесной перепалки их явствует, что Заратустра любит людей, несет им дар (идею), не дает милостыню, знает, что Бог мертв и производит впечатление много познавшего на вершине горы человека. Более того, за 10 лет отшельничества Заратустра создал в своем одиноком воображении образ сверхчеловека, и это духовное действо так потрясло его и возбудило, что он решил «учить о сверхчеловеке».

Вроде бы пока все объяснимо. В самом деле, и такое может быть. Пожил человек в одиночестве 10 лет на горе, духом возвысился и, возвысившись, отправился учить полюбившихся ему людей о сверхчеловеке. Может случиться и такое.

Но!

 

Можно ли научить необучаемого?

 

Кого собрался учить о сверхчеловеке умудренный Заратустра, который (это очень важно!) позже скажет: «Неравенство для не равных»? – «Множество народа, собравшегося на базарной площади: ибо ему было обещано зрелище – плясун на канате»! Разве это учеба?! Разве может толпа, то есть нижнее в пирамиде не равных, понять суть и назначение сверхчеловека? Учить можно и нужно обучаемого. Толпа в силу своего положения не способна постичь истины, которые доступны только тем, кого судьба (или нечто, некто еще) посеяла на вершине пирамиды не равных. Заратустра обязан был это знать, отправляясь в свой путь учительствующего и пророчествующего. Он это, похоже, не знал, коль скоро он учил не обучаемых.

«И весь народ начал смеяться над Заратустрой». И поделом ему. И не понятно, чему удивлялся Заратустра!

Мы назвали Заратустру несчаствующим, то есть одновременно несчастным и тем, кто оказывается слишком близко от невольного источника несчастий. ( Кстати многие герои Лескова были таковыми).

Уже осмеянный народом, не обучаемым, Заратустра обрушивает на толпу целую гору «Я люблю тех …». Он – любит. Он провозвестник молнии, то есть сверхчеловека, он сам сверх человечнее сверхчеловека, потому что он уже знает того, кого еще нет, а народ его не слушает – вот незадача!

Толпа не поняла и не приняла Заратустру, и он объяснил это так: «Очевидно, я слишком долго жил на горе, слишком часто слушал ручьи и деревья: теперь я говорю им, как козопасам…»

Здесь уместно было бы напомнить, что и Голована никто не понимал. Оба они будто с Луны свалились на Землю грешную, в мир людей. Оба являли собой наивность, простоту и бескорыстие. Оба они были не от мира сего, белыми воронами, обоих мир людей выживал из себя.

 

Что нужно для полного счастья

 

Чтобы окончательно разобраться с обоснованием своего упрямого ответа (Заратустра – странник, а не путник), мы напомним читателю о том, что все последующие маршруты и встречи «пророка» были хаотичны, неожиданны и бесцельны, что все они лишь разочаровывали его, что ни одна из встреч не принесла ему удовлетворения, что все это он мог предусмотреть, что, даже предусмотрев это, он не смог бы остановить себя, остаться на горе со своими зверьми, в пещере, так как был он странник, а странников неудачи не пугают, ибо у них нет цели, и в странствиях они больше живут, чем ищут, они просто живут, странствуя, и странствуют, живя.

Заратустра «был привычный ночной ходок и любил всему спящему смотреть в лицо» (Ницше Ф. Сочинения в двух томах. Том 2. М., 1990. С. 15). Всего-то. Эта странная любовь свойственна лишь матерям да истинным странникам, которым вполне достаточно для полного счастья лишь смотреть на мир. В этом истинные странники чем-то похожи на тех людей, которые еще не перешагнули Рубикон неолитической революции и жили, бродя по Земному шару, внимательно разглядывая Землю и собирая те ее дары, которые она приготовила, вырастила сама, без людского вмешательства, без людского насилия. Чудовищное по сути «нельзя ждать милостыни от природы, ее нужно взять своими руками» резко изменило мир. Человек стал насиловать природу. Человек сделал это насилие смыслом жизни. Чем больше природы изнасилую, тем больше рожу детей, тем больше они изнасилуют природу. Звучит пафосно и кощунственно. Но – по-человечески. Людям нравится насиловать природу. Со времен неолитической революции они только этим и занимаются: насилуют природу, в том числе и самих себя, и себе подобных, и тело природы насилуют они и радуются, и дух, и душу свою насилуют они, оправдывая самыми изощренными словоизлияниями это безумное, бездумное насилие, эту бездушную радость насильников и даже собственную логику оправдания, которая с каждым мгновением, то есть с каждым актом насилия, становится все изворотливее, изощреннее, все … не логичнее, потому что нельзя оправдать никакой логикой поведение подпиливающего сук, на котором сидит горе-пильщик.

 

Странное воспитание Заратустры

 

Странность странствий, странничеств Заратустры состоит в том, что он получил от природы, в нашем случае от Ницше, действительно, странное воспитание, может быть, самое достойное для человека разумного, но все же странное воспитание, которое оставило (с какой-то целью или по небрежности?) сорокалетнего мудреца, пророчествующего, учительствующего, в сверх тончайшей пограничной зоне между двумя состояниями человеческого духа: дореволюционном, когда ему было достаточно смотреть спящему в лицо, смотреть на природу и брать от нее лишь то, что она сама ему предложила, перед ним выложила, и послереволюционном, когда человеческий дух восстал против природы, частицей которой он являлся, и решил насиловать ее, а вместе с ней и самого себя, не догадываясь (по сию пору, между прочим, не догадываясь!), что это решение имеет одно очень опасное свойство, которое, слегка перефразировав немецкую поговорку, можно передать следующей формулой: сказав А (то есть решив насиловать), человек обязан сказать Б (то есть принять решение насиловать чем чаще), а сказав Б, он попадает в не отпускающую, не излечимую зависимость, то есть становится, попросту говоря, жутким маньяком-насильником. Вся пост революционная история человечества являет собой нескончаемый, неравномерно-непрерывный процесс беспечного насилия над природой, процесс эпидемоносный, лавинообразный, процесс, о котором автор поэмы «Так говорил Заратустра» и главный ее герой не могли не знать, знали наверняка. И только это знание, а также любовь смотреть всему спящему в лицо явились, на наш взгляд, творческим стимулом, породившим в душе Ницше, по всему видать, очень доброго человека, этакий странный образ странничествующего в тончайшем духовном пограничье странного «пророка», ищущего человека, способного понять и впитать идею «пророка».

В этом его странность. Он знает, что синдром пост неолитический излечить нельзя. Он знает, что пастух есть, потому что есть стадо, потому что стадо было порождено в тот давний миг, когда собиратель решил переквалифицироваться в насильника, который тут же рявкнул злое: «Земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывать, то есть насилует!» Он знал, что стадо есть следствие. Он знал это.

 

С кем легче договориться?

 

Получив пинок от народа Заратустра «увидел новую истину» и понял, что говорить нужно не толпе, а спутникам. Они, мол, поймут. Если их найдешь.

Если посмотреть на мытарства Заратустры, на его движения лишь с одной стороны, то можно … и ошибиться, и забыть о пограничье, в котором метались автор и его герой. Вроде бы логически точно ведут себя они оба: не получилось с народом, нужно попробовать со спутниками.

Ницше! Автор «Антихриста»! Пошел по пути Будды и Конфуция, Сократа и Пифагора, и Иисуса Христа! Почему? Потому что с учениками легче договориться? Их легче убедить? С ними легче прославиться? Да, да и нет! Заратустра, созидающий, ищет спутников, созидающих, которые «ищут новые ценности на новых скрижалях» и вроде бы (Там же. С. 16) действительно хочет вместе с ними (а то и во главе их) прославиться, как творец пока не существующего образа сверхчеловека. Казалось, никаких нет быть не может! Если бы не одно очень сильное «но» – если бы не угнетающее Заратустру все сильнее и сильнее его же личное сомнение.

 

Сомневающийся пророк?

 

«Если бы я мог стать мудрее!…

Но невозможного хочу я: попрошу же я свою гордость идти всегда вместе с моим умом!

И если когда-нибудь мой ум покинет меня – ах, он любит улетать! – пусть тогда моя гордость улетит вместе с моим безумием!» (Там же. С. 17).

Сомневающийся пророк – разве это пророк?! Разве это путник?! Разве можно идти к цели, сомневаясь, во-первых, в самой цели (а цель ли это вообще?), во-вторых, в пути, в-третьих, в себе самом, в своем собственном уме, который, ко всему прочему, любит улетать из своего гнезда, то есть из головы Заратустры. «Иди туда, не знаю куда. Принеси то, не знаю что» – это еще не страшно, это можно и принести, если голова есть на плечах. А если ее нет? Если не понятно, будет ли она через мгновение, через час, завтра?! Что же это за путник такой, в самом деле?

Вот почему мы слово «пророк» по отношению к Заратустре Ницше ставим в кавычках, сомневаясь, что пророки, даже литературные, могут быть сомневающимися.

Вот почему мы не можем присвоить Заратустре звание путника, оставляя его в пределах странствующего странного «пророка».

Но для сомневающихся в искренности и в истинности нашего утверждения мы совершим с читателем пробег по основным точкам странствий главного героя поэмы Ницше.

 

Был ли у Заратустры путь?

Итак, основные вехи Заратустровых странствий.

1. До тридцатилетнего возраста Заратустра обитал на родине и на озере его родины (Там же. С.  1)

2. На горе он провел 10 лет (Там же. С. 1).

3. Спустился с горы и неожиданно встретился со старцем. Разговор со старцем окончился безрезультатно. «Они разошлись в разные стороны, старец и человек, и каждый смеялся, как смеются дети».

(Ницше сам большой ребенок, детей вспоминает часто. И это не спроста. Ребенок – существо странствующее. В своих странствиях он чем-то напоминает человека времен до неолитической революции, то есть собирателя знаний, сведений о мире. Он еще не знает, как будет использовать это свое богатство, знания).

5. Удивление Заратустры. Учение о сверхчеловеке (Там же. С. 4).

6. Разочарование. Сомнение. Опять учение. Все радуются, но Заратустра печален. «Они не понимают меня: мои речи не для их ушей…» (Там же. С. 5).

7. Падение канатоходца (Там же. С. 6).

8. Заратустра и мертвый (Там же. С. 8).

Читатель еще не удивлен тем, что маршрут движения Заратустры по сценарию автора поэмы, мягко говоря, не продуман, хаотичен. Но и сам Заратустра словно бы не замечает этого.

9. Пробуждение в лесу (Там же. С. 9). Речи Заратустры к своим ученикам

10. В горах, окружавших город «Пестрая корова». Встреча с молодым человеком, естественно, случайная и неожиданная (Там же. С. 30 – 32).

11. Разочарование. Расставание с учениками.

12. Возвращение в горы. Проходят годы. Разговор со зверьми.

Следует обратить внимание на отношения между Заратустрой и зверьми. Уже с первых страниц поэмы можно понять, что «пророк» и его звери понимают друг друга лучше, чем «пророк» и люди. Вспомнив соответствующие мотивы в рассказе «Очарованный странник», можно сделать такой же вывод и по поводу Голована и животных: быстро он находил с ними общий язык, пусть иной раз и силой: дикого зверя доброй сказкой не приручишь!

13. Прогулка по лесу с учениками и танцы с девушками, появившимися Бог весть откуда (Там же. С. 77 – 78). «Девушки ушли, он сделался печальным». Опять печальным.

14. Поездка по морю (Там же. С. 79 и далее).

15. Полет в будущее и возвращение. (Там же. С. 85).

16. Блаженные острова. Рассказ о беседе с огненным псом. В очередной раз печально качает головой Заратустра и удивляется, ведь ученики «едва слушали его: так велико было их желание рассказать ему о людях с корабля, о кроликах и о летающем человеке».

17. Упрямо сопротивляясь своему печальному настроению, Заратустра (Там же. С. 96 – 97) вспоминает слова прорицателя об унынии среди людей, о напрасности всякого труда и так далее и становится вновь печальным и унылым, три дня не принимает пищи, питья, не имеет покоя, теряет речь. Затем он просыпается и начинает очередную речь, видимо, на что-то еще надеясь.

Эта речь похожа на бред выздоравливающего.

18. Встреча (Там же. С. 99 – 103) с калеками и нищими и разговор с горбатым на Большом мосту, после чего Заратустра обратился с глубоким негодованием к своим ученикам и сказал:

«поистине, друзья мои, я хожу среди людей, как среди обломков и отдельных частей человека»…

(Там же. С. 99 – 100 «пророк» говорит о том, о чем всю жизнь писал Лесков!)

И в этом разговоре с друзьями Заратустра, как часто бывало с ним, «вдруг остановился и стал похож на страшно испугавшегося… «Но минуту спустя он уже опять смеялся и сказал добродушно…»

Такие перепады душевного состояния свойственны, во-первых, больному человеку, а во-вторых, не уверенному в себе, в своем учении.

Горбатый собеседник на большом мосту делает очень интересное наблюдение:

«Но почему говорит Заратустра иначе к своим ученикам, чем к самому себе?»

Он не ответил на свой вопрос, но сама постановка вопроса говорит о его сомнениях в сути сказанного «пророком».

На протяжении всей поэмы Заратустра то говорит, убеждая слушателей, чаще – учеников, то приходит в болезненное уныние, не веря самому же себе, сомневаясь в себе и, главное, в учении Ницше и в тех, кого он, по строгому заданию сомневающегося автора должен переубедить. Но возможно ли подобное?!

19. И вновь, после сильной, эмоциональной проповеди «О человеческой мудрости» (Там же. С. 103 – 105) , «пророк» уходит «в свое уединение».

 

Эмоциональная философия!

 

Может ли философия быть эмоциональной? На этот вопрос нельзя ответить одной фразой, однозначно, небрежно. Сам термин философия (любовь к мудрости, к знаниям, в переводе с греческого), появившийся в Элладе на рубеже VI-V вв. до н.э., несет в себе печать двойственности. Любовь, например, это, прежде всего чувство, эмоция. Наукой и научными методами околдованные люди уверены, что и любовь можно упаковать в некие, насквозь просчитываемые матрицы, описать строгими формулами, что и чувства, и эмоции можно обнаучить. С другой стороны мудрость – тяготеющая к научному мышлению.

На рубеже VI-V вв. до н.э. в разных регионах Земного шара был накоплен богатейший «любомудрый» багаж знаний.

«Семь мудрецов» и сотни не менее мудрых и интересных мыслителей Эллады, так называемые досократики, да и Сократ, и его сверстники, Пророки Израиля, безвестные творцы системы чарвака на Индостане, Вардхамана (он же Джина, «Победитель», или Махавира, основатель джайнизма), Гаутама Будда («Просветленный»), Канада (настоящее имя Улука, основатель системы вайшешика), Капила (система санкхья), Джаймини (миманса), Лао-цзы, Мо-цзы (Мо Ди), Конфуций и десятки известных мыслителей Древнего Китае, где было создано 9 философский систем, сотни, тысячи неизвестных, обитавших в разных странах философов, произведения которых не дошли до нас – лишь упоминания о них дошли до нас, тот же Анахарсис и другие мыслители Великой Степи, о которых мы ничего не знаем из-за отсутствия письменных источников, - все эти перечисленные и не перечисленные поклонники «любомудрия» действительно собрали бесценный материал, то есть мысль, бесконечную в своем самовыражении, в стремлении объять изнутри и снаружи мир. Каждый из них говорил, между прочим, о «человеческом, слишком человеческом», о «человечкиной душе», о самых важных житейских, социальных, гносеологических проблемах. Говорили они, в принципе, об одном и том же, но на разных «эмоциональных языках». Можно сказать так: философия начиналась с эмоций. Эмоционально не спокойные, осененные свыше способностью по-своему ветвить и по-своему же украшать мысль сотворили множество уникальных по изящности форм и ветвистой глубине … нет, не систем в строгом, современном понятии этого слова, а именно мыслей, грубо говоря, кирпичиков для чего-то, для кого-то.

Для чего же? Для кого же?

Ученики и последователи перечисленных мыслителей приняли этот дар просветленных душ, конечно же, с благодарностью и, начиная с Платона (в греческом мире) стали конструировать и строить философские здания, системы, то есть стали превращать эмоциональное любомудрие в науку.

Вряд ли стоит винить за это их, как нельзя винить ребенка, который в своем развитии проходит через следующие стадии самопознания, то есть познания себя в мире и мира в себе:

1. Материнская, грудная, когда мир ассоциируется с матушкиным теплом, голосом, матушкиной же пищей, когда все остальное, не матушкино, воспринимается человеком, как звезды в предрассветном небе, может быть, нужные, а может быть, и не нужные (в представлении младенца) для полного счастья;

2. Ознакомительная, семейно-бытовая, когда быстро расширяется сфера жизненных интересов, прав и обязанностей, еще очень ласковая сфера, где все приятно позвякивает, нежно погугукивает, греет, усыпляет;

3. Накопительная, когда человек к своему искреннему удивлению приходит к выводу о том, что мир огромен, в мире много всего не понятного, но очень интересного. В этом возрасте человек обеими руками хватается за все, что он видит, слышит, чувствует, что он быстро хочет узнать;

4. Эмоционально-познавательная, когда человек, уже получивший кое-какие знания, уже почувствовавший в сердце своем удивление и восторг («Как прекрасен этот мир»!), делает первые и уже потому гениальные шаги к познанию мира изнутри. Каждый человек уникален и уже в этом он гениален, хотя далеко не каждому удается услышать, увидеть, почувствовать, проявить и реализовать свою гениальность, которую легко обнаружить именно на эмоционально-познавательной стадии развития человека. В этом временном интервале чаще всего человек поражает своей удивленностью, неожиданной способностью к творческому мышлению, оригинальнейшими прозрениями духа, души и разума…Только в этом возрасте он может крикнуть на весь мир: «Ой, корова, наверное олень!» Какая сильная фраза, брошенная на автобусной остановке близ небольшой деревушки пятилетним мальчиком, как много может сказать она об этом человеке, а) склонном к системному мышлению, б) способному удивляться и не скрывать свое удивление, в) доброму, г) в меру сомневающемуся, испытывающему искреннюю радость познания и осмысления познания…

5. систематизирующая, когда наступает не всем приятная (и не всем нужная и полезная!) пора упорядочивать знания…

В VI-V вв. до н.э. человечество в очередной раз приблизилось к этой стадии познания и самопознания, и эмоциональная философия надолго уступила лидирующие позиции философии научной, систематизирующей знания, разводящей ученых по школам и направлениям, направляющей адептов тех или иных школ в определенные русла, со временем превратившиеся в течения, хоть и ветвящиеся периодически, но глубокие, выбраться из которых сложно даже опытным мудрецам.

Этот процесс систематизации затронул не только философию, но и религию, и другие гуманитарные дисциплины. Более того, некоторые гениальные находки «эмоциональных философов» быстро превратились в религиозные (буддизм, даосизм, конфуцианство…) системы.  А, с другой стороны, истоки средневековой схоластики, например, берут начало в позднеантичной философии, главным образом, Прокла, грубо говоря, препарировавшего Платона, учение которого, весьма далекое от самой идеи создать некую религию, мощно будировало отцов церкви еще во времена расцвета патристики (II-VIII вв.) и перенявшей у нее эстафету схоластики.

Философия и теология, и теософия, даже в том смысле, который обрел этот термин у Е. П. Блаватской (женщине простительны некоторые, в том числе и терминологические вольности, то есть слабости), в главном синонимичны, если вспомнить, что в начале было слово, то есть мысль, которую в одинаковой степени любили и любят все боги и все люди и которая является опорным актом познания: мира и всех его богов и себя самой, то есть мысль во всем ее великолепии.

Мысль, только мысль ценна в познании. Только мысль рождает мыслителей, мудрецов, в какой бы сфере деятельности они не служили этой своей душевной, или духовной, или разумной Родине, то есть мысли, проявляемой себя либо в эмоциональной форме, либо в рациональной, иррациональной, религиозной, мистической, - любой иной. Мысль универсальна в силу «сферической сущности». Любое, даже сложнейшее и запутаннейшее учение подвластно ей. Мысль может раскодировать, упорядочить и изложить в доступной для любого думающего человека форме любые философские, религиозные и теософские системы, часто огороженные мощным частоколом словесных ухищрений и уловок, за которым обычно смирно, как бедные родственники, дожидаются своих приверженцев первозданные мысли, рожденные эмоциями не спокойных людей, естественно, еще и одаренных, и добрых, а не тупых и не злых. К сожалению, тщеславие и неуемное трудолюбие создателей сложнейших учений и строителей изысканных частоколов вокруг них породили не только понятийный и терминологический хаос, но и неуравновешенность в душах не глупых обывателей, а это уже неоднократно приводили людей, общества, страны к всевозможным взрывам, в том числе и социальным, и национальным.

Взрыв – это выплескивание наружу всего, тупо упорядоченного. Взрыв – это счастье хаоса, скрытого в любом организме. Хаос – это то, что не может не быть упорядоченным. Мысль – это порядок. Порядок может существовать на разных уровнях: индивидуальном, то есть атомарном (на нем служила мысли эмоциональная философия), молекулярном (на нем работали основатели школ, братств в VI-II вв. до н.э.), государственном (на нем раболепствовали те, кто находился рядом с тронами римских, иранских, индийских, китайских императоров), мировом (творцы и «охранники» мировых религий, а также идеологических систем, типа марксистско-ленинской философии).

Мысль должна обеспечивать порядок, надежность и прочность, а также следить за собственной чистотой, индивидуальностью, уникальностью и ясностью.

На каждом уровне мысль имеет свои права, обязанности, возможности и средства воздействия на приемника (человека), или преемника, или приемника-передатчика, или на ретранслятора, обработчика, систематизатора… Но все порядковые уровни мыслительного процесса находятся не в подчинении, но все же в зависимости от того уровня, который мы назвали эмоциональным и на котором мысль в полной мере соответствует еще одному нашему утверждению о том, что мысль есть опорный акт познания.

Чтобы не обидеть обрабатывающих иные порядковые уровни познания, мы обязаны сделать оговорку: и там, и здесь мысль может быть первозданной, как первозданен наш многоуровневый мир. Другое дело – жизнь. Она в своем развитии, в своем движении от эпохи к эпохе ставила и ставит перед людьми, способными не просто жить, но жить, творя, совершенно разные в зависимости от стадии развития задачи. Не углубляясь в далекие дали, можно вспомнить две исторические параллели. Хорошо известно, что Римская империя до III-II вв. до н.э. особо не нуждалась в поэтах, философах, драматургах, скульпторах и даже в архитекторах… Московская империя, движение истории которой в пространственно-временном поле во многом параллельно движению истории Римской империи, тоже не нуждалась во всякого рода говорунах до XVII-XVIII вв., хотя, конечно же, она имела уже и Курбского, и Грозного, и Аввакума и так далее.

И только в III-II вв. до н.э. Римскому государству с пятисотлетней историей пригодился, а то и понадобился сначала комедиограф Плавт, затем историк Полибий… И только во второй половине I века до н.э. эры Риму вдруг понадобились философы, лучше сказать – философствующие писатели.

Трудно себе представить активно пишущим историю Русского государства какого-нибудь Рюриковича или боярина, или простолюдина в IX-XV вв. В XVI в. этим делом занялся Андрей Курбский, первый русский пишущий диссидент. А неистовый его оппонент, Иван IV Грозный, разве не являет собой яркое доказательство того, что всему свое время! Там, где он шел в ногу со временем (Казань, Астрахань, централизация государства…) все у него шло более или менее не плохо. Но увлечение борьбой за Балтийское море (Ливонская война) было явно преждевременным. Время его и поправило. Или, например, русский язык! Именно Иван Грозный смело, по-царски стал обогащать его простонародной речью, явившись, по сути дела, основоположником литературного русского языка, на котором еще долгие 2,5 века никто не решался писать. Время не пришло.

Аналогичных примеров множество, но, не отвлекаясь от главной цели нашей работы, мы возвращаемся к эмоциональной философии, которая, как сказано выше, надолго уступила первенство философии научной. Вот уже 2,5 тысячи лет сохраняется это положение в мире мысли. В эти двадцать пять веков на Земном шаре жили и творили тысячи, десятки, а то и сотни тысяч прекрасных мыслителей. Они без устали и страха, а часто без какой-либо надежды на вознаграждение, создавали всевозможные системы, либо препарировали старые, либо занимались экзегетикой, либо критиковали все, забывая, что, критикуя Мысль, они пытаются разрушить не разрушаемое, что, разрушая любое строение, любую систему, они ставят себя в сложнейшее положение … разрушающих себя, что, разрушая себя, нельзя надеяться на созидательные находки.

Они будто бы не опасались ничего.

 

Существует несколько видов опасностей

 

Опасно постоянно строить. Потому что, во-первых, может закончиться строительный материал, во-вторых, можно, если материала очень много, набить руку и в этаком отупело набитом состоянии строить всю жизнь одно и тоже, лишь бы побольше да побыстрее, в-третьих, если даже строится нечто разнообразное, например, разно этажное, избыток построенного может сыграть с увлеченным строителем роль огромного рюкзака, который замедлит, а то и остановит движение, то есть остановит жизнь, которую остановить нельзя, сделает строителя рабом построенного, этаким смотрителем, охранником, ремонтником п р о ш л о г о, в-четвертых, если даже и с этой работой строитель управится легко и у него есть средства и время продолжать строительство, то снежный ком нарастет, рюкзак увеличится, ценностей прибавится и в конце концов все созданное и построенное превратится в предмет всеобщей зависти, чернеющей с каждым вновь построенным объектом и порождающей дикую злобу не умеющих создавать, но умеющих воевать и брать.

Опасно постоянно критиковать, то есть разрушать. Потому что жизнь есть созидание жизни, и все ценное в жизни ценно именно созидательным импульсом, а если этот импульс разрушается, то разум разрушающего теряет способность хранить и развивать в себе созидающий импульс, порыв, позыв, то есть способность жить, созидая жизнь.

Опасно систематизировать, потому что чрезмерная тяга к систематизации захламляет первозданные, то есть истинные знания, взращивает над ними громадные горы знаний вторичных.

Вспомним, Будда, Лао-цзы, Сократ, Христос… были, прежде всего, первичны и не многословны, породив первозданные знания. Уже первые «систематизаторы», ученики, сказали гораздо больше, чем сказали их Учителя. Но первозданного они не родили за редким исключением. Затем явились люди, которые, во-первых, продолжали на свой манер систематизировать первичное, то есть сказанное Учителями, во-вторых, систематизировали вторичные знания, создавая знания третичные. Ком разрастался с каждым поколением систематизаторов, превращаясь в огромную пирамиду знаний о знаниях. Со времен Иисуса Христа, например, эта пирамида выросла приблизительно на 80-100 слоев знаний о знаниях. Со времен Сократа, Будды и Лао-цзы на 20-25 слоев больше. Горы продолжают расти, превращаясь в неподъемные вериги для любителей познавать и приближая человечество к страшнейшему по своим последствиям потопу – информационному потопу, который сметет на своем пути все знания, что случалось на Земном шаре не раз.

Опасно постоянно познавать, потому что накопляемые знания имеют свойство требовать систематизации знаний со всеми вытекающими отсюда последствиями, обозначенными выше.

…Много опасного подстерегает человека думающего, одаренного тягой к познанию и средствами самовыражения, на его жизненном пути, то есть на его маршрутах познания. Многие из подобных путешественников догадываются, а то и знают наверняка, об опасностях познания, но остановить себя они не могут, отправляясь в свои, часто изнурительные походы, возвращаясь то и дело к людям с огромными тюками знаний: редко – первичных, первозданных, чаще – вторичных, третичных и так далее. «Нате вам, дорогие земляне, подарок!»

Эмоциональная философия в предыдущие 2,5 тысячи лет дала не так уж и много личностей, а значит, и первозданных знаний. Оно и понятно: созданного древними египтянами, месопотамцами, центральноазиатами, индостанцами, китайцами, степняками, малоазийцами, греками … хватит для осмысления и систематизации еще надолго.

И все же несколько мощных всплесков эмоциональной энергии в этот период имели место. Они украсили мир познания уникальными шедеврами. Песносказители V-XV вв., храмостроители, эпос, фольклор, сказка. Поэзия. Поэтика (чудесные трактаты о поэтическом искусстве были написаны в той же Индии, Персии…). Нет-нет. Эмоциональное искусство в эти века не дремало, и если смириться с мыслью о том, что любое творение мастера любого вида искусства начинается с философского осмысления некоей идеи, или темы, или чувства, а уж затем воплощается теми или иными средствами в произведении, то можно признать, что гении эмоционального искусства в этом временном интервале творили мощно, раскованно, а то и зло, напористо (вспомним те же висы да саги) – особенно в V – XV веках, которые вполне можно назвать очередной юностью человечества. Юность по задумке эмоциональна, поэтична, быстра на слово. Юность творит, удивляясь. Удивление невозможно спланировать, систематизировать. Но мы все же вынуждены еще раз повториться: шедевров эмоциональной философии в обозначенном нами временном интервале было создано не так уж много. С некоторыми оговорками в этот ряд можно поставить Цицерона, Сенеку, Марка Аврелия, Боэция, Монтеня, Гельвеция (Об уме), ал-Газали, Мухйи Гюльшани, некоторых других исламских мыслителей, Нагарджуну, неизвестного автора «Панчатантры», некоторых других мыслителей индийского мира, некоторых китайских, японских мыслителей… Сколько всего? Может быть, 50 – 60 человек. Максимум 100. Ну 200. На весь Земной шар. За 25 столетий. По 2 – 4, максимум, 8 мастеров эмоционального любомудрия за сто лет. Много это или мало? В VIII – III веках до н.э. (мы об этом уже писали) гениев эмоциональной философии было в несколько раз больше только в Средиземноморском ареале. А если учесть демографическое состояние планеты в Эпоху мудрых (так мы называем VIII – III века до н.э.) и в любое последующее пятивековье, особенно в ближайшие к нам пять столетий, когда философов развелось на Земном шаре как звезд на небе, при этом мастеров эмоциональной философии среди них  было совсем мало, то станет ясно, как сложно творить на эмоциональном уровне.

Чем же принципиально отличается эмоциональное мышление, эмоциональная философия от научного мышления, научной философии, кроме того, что первое не склонно систематизировать знания?

Эмоциональное мышление склонно к афористичности, и это влечение вполне объяснимо. Мысль не терпит многословия, в то время как многословие нуждается в мыслях. Внимательный читатель легко убедится в том, что все написанное Ницше, особенно поэма «Так говорил Заратустра», соткано из кратких, как удар бича в умелых руках, глубоких, образных фраз.

Эмоциональное мышление индивидуально, потому что эмоция (естественно, не стадионная, не трибунная, не театральная) – индивидуальна.

Его невозможно планировать, с ним невозможно экспериментировать. Эмоциональное мышление на роль подопытного кролика не годится. Оно живет от удивления к удивлению, хотя бывает, что в каком-то состоянии мыслитель попадает в мощное энергетическое поле, в котором происходит нечто странное, сближающее случаи, охи, удивления, рисующее с их помощью красивые линии афористичных и при этом стянутых некоей общей идеей мыслей. Таково творчество Ницше. Такова его поэма «Так говорил Заратустра».

Афоризмы по заказу не пишутся. По заказу не влюбляются, а лишь флиртуют. Иной раз женятся при этом, живут и даже умирают в один день, но по заказу не любят.

 

«Что случилось со мной?»

 

20. Однако вернемся к странствиям Заратустры.

После страстной проповеди («О человеческой мудрости»), которая пронизана нарастающим с первой строки поэмы и здесь уже достаточно сильно ощущаемым, хотя еще и не навязчивым разочарованием, Заратустра («Самый тихий час») уже не в силах скрыть это разочарование, обращается к слушателям, ученикам своим:

«Что случилось со мною, друзья мои? Вы видите меня расстроенным, изгнанным, повинующимся против воли, готовым уйти – ах, уйти подальше от вас!» (Там же. С. 105).

И далее он пытается убедить друзей в необходимости ухода, не убеждает их. Им овладевает великая скорбь. И вдруг он громко заплакал, «и никто не мог утешить его! Ночью же ушел он один и оставил друзей своих» (Там же. С. 107).

21. Часть третья начинается с того, что Заратустра отправляется на корабль, который берет всех, кто хочет покинуть Блаженные острова, и по пути он («Странник») вспоминает вечные свои странствия и пытается определить свое отношение к странствиям. Мысли этой главы (Там же. С. 108-110) могут стать великолепными эпиграфами, во-первых, к «Очарованному страннику» Лескова, во-вторых, ко многим, если не ко всем произведениям русского писателя, странствующего духом.

И эта глава, эти мысли, рожденные в афористическом упоении, ведут Заратустру к очередному разочарованию, к слезам и даже к самобичеванию:

«Ах, ты, любвеобильный глупец Заратустра, безмерно блаженный в своем доверии! Но таким был ты всегда: всегда подходил ты доверчиво ко всему ужасному…» (Там же. С. 110).

Как много главных героев Лескова доверчиво подходили ко всему ужасному!

И вновь горько плакал Заратустра от гнева и тоски…

Мы не можем сказать о героях и персонажах произведений Н. С. Лескова, что они также часто занимались самобичеванием, были подвержены такой же частой смене настроения, что они также часто и горько ревьмя ревели, как случалось с Заратустрой, но это не значит, что русский прозаик был менее чувствительным немецкого поэта. Здесь делом в другом.

Ницше не потехи ради обязал «пророка» часто плакать, затем смеяться, затем уходить в уединение, чтобы, подпитавшись там верой, упрямством, упорством и силой воли, душевной стойкостью, возвращаться к людям, проповедовать, учить их о сверхчеловеке в надежде чему-то научить их, а затем, вновь разочаровавшись во всем (в своих проповедях, в учении, вере, в способности людей постичь его сердце и душу), вновь плакать и уединяться. Это синусоидальное вальсирование Заратустры и афоризмов Ницше вполне могло обойтись без постоянного рева, если бы автор выбрал танцевальным залом какой-нибудь дворец благополучного короля. Но мысли поэта мечутся по крутым волнам океана жизни в небольшом кораблике, команда которого (Заратустра, ученики, друзья, редкие случайные попутчики) состоит из людей обыкновенных, вынужденных жить в этом не спокойном водоеме, ж и т ь, прежде всего ж и т ь, а уж в свободное от жизни время имеющих кое-какую возможность слушать «пророков» о жизни своей, о том, какою прекрасною она может стать и какими прекрасными они могут стать, хотя бы в тот момент, когда слушают.

 

Пытка для Заратустры

 

Какую же пытку придумал для Заратустры немецкий философ! Его «пророк» (хоть и в кавычках), мудрый человек, способный чувствовать пророчески, предвосхищая, предвидя, в том числе, и чувства свои, способный учиться на собственном опыте, мог бы после двух-трех встреч с народом убедиться в бесцельности своих проповедей, в абсолютной устойчивости Человека, как некоей системы ценностей, и Толпы, как некоей системы ценности. Но нет. Заратустра, хоть и мудр, но не предусмотрителен, может быть, потому что слишком он любвеобилен, упрям, может быть, потому что слишком уверен в своей правоте… Странными качествами наделил своего «пророка» Фридрих Ницше. Эти «но» и «слишком» вынуждают его главного героя слишком часто разочаровываться и, как следствие этого, - плакать, плакать. Вот незадача-то приключилась с добрым человеком Заратустрой и добрым человеком Ницше.

Герои Лескова так часто не ревут, потому что они живут и жизнью своей, делами, какими-то очень обыкновенными, приземленными, проповедуют высокие истины. Да и у Ницше народ, толпа не ревет, живет, как может, как Бог разрешил. Плачет только Заратустра, который, живя, проповедует им те же самые истины, что и герои Лескова, проповедующие не словом, но деяниями своими. Это – принципиальная разница в творческом подходе двух авторов. Но она оправдана тем, что один из них – философствующий поэт немецкой земли, а другой – приземленный русский прозаик. Они, говоря об одном и том же, не могли использовать одинаковые средства. Только в средствах разница между ними. И это правильно. Ницше не мог отправить своего «пророка» на какую-нибудь стройку девятнадцатого века, чтобы «в труде вместе с рабочими и крестьянами», всегда потный, с бугристыми мозолями на ладонях, он стал настоящим … Нет, опыт двадцатого века доказал, что в этом самом труде не только пророком, пусть даже и не очень сильным, но и «настоящим коммунистом» стать было очень сложно.

(Лесков и Ницше провидели то, к чему может привести и к чему привела толпу чрезмерная увлеченность слишком горячих людей социалистической идеей. Об этом поговорим в отдельной главе)

Ницше прекрасно понимал, что «пророк» с огромной совковой лопатой в мозолистых руках не добьется цели, не убедит обитателей Западной Европы в своей правоте, в своей к ним безраздельной любви. Поэтому он создал образ пророчествующего челнока. Это точный ход. Людям, просто живущим, постоянно действующий «пророк» не нужен. Люди должны много работать. И в работе они должны соскучиться по доброму слову, по смелому слову, по любвеобильным, бескорыстным, чудаковатым, по чудесному. Только соскучившись по всему этому, «человеческому, слишком человеческому», по «человечкиной душе», они вновь обретают способность не только слушать, но и слышать, хотя бы не долго. Ницше тонко чувствовал эти волны, эти приливы и отливы человеческого в людских сердцах.

Лесков, преследуя те же цели, выбрал свои средства, методы и пути. Его герои – герои русской жизни – проповедовали, то есть напрямую пытались вдолбить пусть даже самые высокие истины близстоящим в исключительных случаях. Обычно они просто жили, совершали те или иные поступки, которые воздействовали на окружающих и на читателей точно так же, как воздействовали на слушателей и на читателей проповеди Заратустры. Наивны и в наивности мудры, упорны и нерасторопны, беспомощны и любвеобильны, беззащитны и не осторожны, хрупки и одновременно упрямы были герои Лескова. И точно таким же был Заратустра. И все эти качества делали героев Лескова иной раз дерзкими, резкими, даже социально опасными и злыми поневоле. И Заратустра в проповедях был дерзок и зол, когда плотину его чувств прорывало, когда доверие к носителям «человеческого, слишком человеческого» подрывалось, а то и рвалось в клочья.

 

«Откуси ей глотку!»

Отправляя «пророка» в челночные экспедиции от вершины горы к людям и обратно, автор поэмы повествует о встречах и проповедях своего героя в притчах-загадках.

Мы не будем в данной работе разгадывать все загадки, пробираясь сквозь буреломы символов Ницше, хотя сама по себе эта задача достойна внимания, но одну загадку мы попытаемся осмыслить.

Челночные притчи об увиденном и пережитом вечно плачущим Заратустрой заканчиваются привычными разочарованиями его, тоской, как, например, притча «О призраке и загадке», в финале которой «пророк» очутился среди скал, «один, облитый мертвым лунным светом». Он увидел здесь пастуха, «Изо рта которого висела черная, тяжелая змея».

Известно, что в Вавилоне, в Ветхом Завете змея является символом злобы и хитрости. В Египте – олицетворением мудрости. В античном мире змея почиталась. Недаром бог врачевания Асклепий изображался с посохом, обвитым змеей. В Элладе змей вообще не боялись и даже разрешали детям играть со змеями, а богатые женщины носили змей на шее для прохлады. Некоторые племена Апеннинского полуострова вели свои роды от змеи. Парфяне уважительно относились к змее.

Отвращение и страх к змее появились во времена поздней античности под влиянием христианства.

Важнейшее место принадлежит змею в архаических и космогонических мифах народов Евразии и Америки.

В Австралии самым ранним образом Небесного Змея является образ Змея-Радуги, который связан с плодородием, прародительницей-землей и дождем. Этот символ Змея-Радуги широко распространен в мифологическом творчестве многих народов Юго-Восточной, Восточной и Южной Азии.

У разных народов Земного шара змея, помимо уже сказанного, это:

Охранитель источников и водоемов,

Символ плодородия,

Один из атрибутов греческой богини мудрости Афины,

Целитель,

И так далее…

«Кто этот пастух, которому заползла в глотку змея? Кто этот человек, которому все самое тяжелое, самое черное заползет в глотку?»

С пафосом вопрошает Ницше, явно намекая на то, что этим пастухом является его Сверхчеловек, который обязан будет принять важнейшее решение в тот не приятный момент, когда «все самое тяжелое, самое черное заползет ему в глотку». Но что же, по мнению поэта, является самым тяжелым и самым черным да еще имеющим облик змеи?

Ницше прекрасно знал Античность, Библию, мифологию. Ему наверняка было известно, что символ змея не только не однозначный, но и сложнейший в мировой культуре, многогранный, противоречивый. И все это – сложное, многогранное молодому пастуху, именно молодому, только начинающему жить, жизни не знающему, но уже пастуху (!) в рот забралось, и все это ему нужно проглотить и переварить, а если проглотить не удается, то все это его может умертвить.

«Откуси ей глотку!» – Заратустра нашел выход, впрочем, известный в истории человечества хотя бы со времен Александра Македонского, который (тоже ведь молодой пастух!), разрубил «Гордиев узел» (тоже ведь нечто змееподобное, путанное, сложное).

Что такое Гордиев узел? Это – опыт многочисленных народов, которые со времен легендарного царя Миноса (а то и раньше, наверняка – раньше), хеттов, хурритов, Гильгамеша, Саргона I и так далее вплоть до Дария III Кодомана пытались организовать жизнь на огромной и сложнейшей во всех отношениях территории от Балканского полуострова и долины Нила до Аму-Дарьи и Инда, от устья Тигра и Евфрата до Кавказа. Около 3 тысяч лет продолжался напряженный поиск. За это время здешние обитатели накопили богатейший опыт, а также множество трудно разрешимых проблем.

Молодой пастух Александр (в его войске было много македонских пастухов) обязан был, ворвавшись в Малую Азию, либо проглотить и, если удастся, переварить клубок противоречий и проблем, иными словами, распутать Гордиев узел, либо, не распутав его, погибнуть, либо сделать то, что ему вполне мог посоветовать Заратустра: разрубить мечом, то есть уничтожить все проблемы единым махом и начать отсчет новому опыту.

«Молодой пастух» и Александр Македонский поступили как верные поклонники Ницше: первый откусил голову змее и вдруг перевоплотился на глазах Заратустры («Передо мной стоял преображенный, просветленный, который смеялся! Никогда еще на земле не смеялся человек так, как он смеялся!»), второй разрубил Гордиев узел и первое время тоже смеялся и радовался. Ницше не стал пересказывать биографию «молодого пастуха», «преображенного, просветленного», не довел ее до логического завершения то ли второпях, то ли - скорее всего - не зная, какой она будет, судьба бывшего пастуха.

21. Покинув корабль, Заратустра ходит по разным дорогам, «разглядывая» жизнь и по привычке огорчаясь:

«Все измельчало!» (Там же. С. 119)

И по привычке же он сказал очередную речь «Об умаляющей добродетели». И говоря людям, «роняя много слов» им, он восклицает:

«…Они не умеют ни брать, ни хранить»

(А могут ли брать и хранить герои Лескова, тот же Голован, Ахилла, Левша?!)

 

«Хождение в народ»

 

И в этом, очередном прозрении Заратустра подписывает себе приговор как «пророку». Какой же он «пророк» (даже в кавычках), если, отправляясь «в люди», он не предвидел этого?! Нет, Заратустра не «пророк». Скорее он народник, «землеволец», а то и народоволец, не воинственный, хотя в отчаянье своем иной раз слегка злобный, но ведь большинство героев Лескова тоже являются этакими беспартийными и невольными, не революционными народовольцами, очень добрыми в сердце своем и опять же слегка бестолковыми.

Уместно было бы напомнить о том, что русское «Хождение в народ» активно началось в 1874 году и продолжалось не долго. Уже в конце этого года народники были разгромлены, хотя движение продолжалось и в 1875 году. А в 1877 году, в октябре, участников движения судили. Идея поднять народ на борьбу против царя еще не остыла в горячих головах, и во второй половине 70-х годов XIX века «Земля и воля» организовала много поселений в русской глубинке. Все участники «хождения в народ» были чем-то очень похоже на Заратустру, родившегося, надо сказать, после этих событий, о которых Ницше мог и не знать… хотя трудно предположить, что столь крупные события могли быть проигнорированы мастером мысли.

Другое дело Лесков! Уже в 1864 году, 16 лет спустя после выхода в свет «Манифеста Коммунистической партии», он написал роман «Некуда», одним названием ответив и Карлу Марксу, и его великому другу, и русским революционерам, а к 1873-1874 годам гений «русской человечкиной души» напишет столько и так пронзительно ясно о русском человеке, что только ленивый, бездумный чурбан мог, прочитав Лескова, поверить в целесообразность и пользу разных экспериментов с русским народом, типа «хождений в народ»...

«Земля и воля» потерпела сокрушительное фиаско именно потому, что члены этой организации (все чуточку Заратустры по духу) не знали народ и не поверили Лескову. Обиделись на него кровно. За свое бестолковое неверие они и поплатились.

Заратустра был рожден в 80-х годах XIX века. Он был таким же наивным как русские народники, но все же чуточку осторожнее их: он не призывал прямо и зло к революциям, он лишь «проповедовал» там, где его проповеди хотя бы уж могли быть выслушаны. Русские люди его слушать не стали бы, как не слушали они народников. Впрочем, эти размышления могут навести читателей на иной вывод: а не знал ли Ницше историю «Земли и воли» и «Народной воли»? Не писал ли он своего Заратустру под впечатлением происходящего в России и не только в России?

Идеи социального обновления общества носились вихрями революций по Европе, и не только вихрями революций носились они по Старому Свету, но и будоражили умы великих мыслителей и измельчавших обывателей.

 

О, обыватели!

 

О, обыватели! Как часто вы вводили в заблуждение величайших мыслителей, сначала вызывая к себе гнетущую сердце, разум и душу жалость, затем будируя у смелых и добрых людей неистребимое желание помочь обездоленным и измельчавшим, затем взрывали их изнутри своим якобы готовым крушить все старое, якобы решительным видом, бряцали некоторое время оружием, пока вам, о, обыватели! не надоедала эта канитель, и вы быстро брались за соху, делали придурковатые лица, мирились со всем и со всеми и работали себе на здоровье. Сколько было таких случаев в истории. Вам-то, обывателям, ничего, с вас как с гуся вода, вас много. Всех вас не перевешаешь, не перестреляешь, да и надобности такой никогда не было, вешать и стрелять всех обывателей, скорее наоборот: вас, производителей материальных благ, берегли как зеницу ока, стреляя и вешая менее придурковатых, а то и совсем не глупых «зачинщиков», организаторов, попавшихся когда-то на вашу удочку. Конечно, иной раз, когда вы слишком расплодитесь, есть у вас такая страсть – безудержно плодиться, - то вас и пороть можно безжалостно, и отправлять толпами на бойни войн и революций и гнобить на этих бойнях сотнями тысяч и даже миллионами, чтобы таким образом сбалансировать население с возможностями матушки-земли, на которой вы проживаете. Да, пороть вас периодически нужно. И это куда правильнее, чем то, что предложили вам совсем уж горячие и наивные люди во главе с Марксом, Энгельсом и прочими оторванными от жизни теоретиками, вдруг решившими поиграть в практические игры. Они предложили вам, обывателям, стать пастухами, забыв известную издревле истину о том, что пастухов должно быть гораздо меньше, чем овец, хотя бы в семь-шесть раз меньше, что пастухов и овец невозможно уравнять ни потребностями, ни способностями, ни тем более трудом.

Девятнадцатый век был самым несчастным веком для мыслителей, потому что им, чудакам, показалось, что они могут не только мыслить, но и воплощать собственные идеи в жизнь, переделывать по своему усмотрению природу человека, которую, надо сказать, в силу разных причин подзабыли, а точнее говоря, знали гораздо хуже тех же древних греков.

Хуже. Гораздо хуже – потому что у мыслителей XIX века был опыт предшественников, опыт веков и поколений, стран и народов, великих людей и периодически мельчающих обывателей… Удивительно! Герои XIX века действовали так, будто им не ведом был опыт предшествующих веков и их героев! Обидно. Особенно обидно, когда речь идет не об исполнителях, а о мыслителях. Исполнителю проще. Он бросается на баррикады и амбразуры как берсерк. Но мыслители-то о чем думали? Почему и они не смогли разобраться в человеке, в обывателе, в толпе обывателей?!

Ницше уже знал обо всех европейских революциях XIX века, он мог бы догадаться о том, что обыватель в них почти не участвовал в полном смысле этого слова. Ну, покричали, поубивали попавшихся под руку, повоевали малость, а дальше что? Войнами и революциями сыт не будешь. Надо работать… Э-э, да что говорить! Западной Европе относительно повезло. Революционные войны времен Наполеона, 1830, 1848, 1870 – 1871 годов, а также внутренние на континенте войны, хоть и опустошительные и разорительные, не нанесли странам и народам того сокрушительного поражения, которое могло ожидать Старый Свет в том случае, если бы идеологам и теоретикам социализма и коммунизма, других, не до конца продуманных учений, например, того же анархизма, удалось бы одурманить массы. Не удалось. Массы, то есть народы европейских стран, а также Российской евразийской державы, в тот век не дали себя одурачить. Они не одурели в 1864 году, когда Лесков написал роман «Некуда», в 1873 – 1874 годах, когда им были написаны другие произведения о русской «человечкиной душе», которую так до конца и не поняли ответственные за ее благополучное состояние люди ни в XIX веке, ни в XX веке. Они не одурели и в 80-х годах, когда Ницше написал поэму «Так говорил Заратустра», своего рода гимн пусть и не русской, но все же очень стойкой душе, может быть, даже просто душе человеческой, а не какой-то там русской, немецкой, персидской, арабской, китайской … - просто человеческой душе, которая сопротивляется не слишком человеческому всеми своими силами, всеми имеющимися у нее средствами, методами, способами.

 

«Человечкина душа!»

 

«Ах, если бы вы сбросили с себя всякое полухотение и решительно отдались бы и лени и делу!

Ах, если бы вы поняли мои слова: «Думайте, пожалуйста, все, что хотите, - но прежде всего будьте такими, которые могут хотеть!

Любите, пожалуй, своего ближнего, как себя, - но прежде всего будьте такими, которые любят самих себя –

- любят великой любовью, любят великим презрением!»

Так говорил Заратустра, безбожник» (Там же. С. 123).

Так любят себя алкаши всех стран и народов, но … как много «Ах», как близко это «Ах» к отчаянью прозревающего, пробирающегося к «человечкиной душе», «к человеческому, слишком человеческому»! Или к отчаянью уже прозревшего, понявшего главное качество «человечкиной души»: она такая, какая есть, и никакие Марксы, Бакунины, Кропоткины, Заратустры и иже с ним ее не переделают?!

Понять-то Ницше, может быть, и понял, что человека, толпу, народы не переделаешь. Убить-то можно, искоренить, вырубить под корень можно, но переделать нельзя. Только смириться с этим философ и его Заратустра не могли, вероятнее всего, по очень простой причине, тоже очень человеческой: ни тот, ни другой уже не могли выйти за рамки образа, родившегося в оголенной, по-детски не сформировавшейся, хрупкой, болезненной и потому особенно упрямой душе – философа-поэта.

У ворот большого города

 

22. После не совсем удачного «хождения в народ» «пророк» сбежал от зимы на гору Елеонскую (Там же. С. 123-126), где пытался он успокоить себя после очередной неудачи с не понимающими его людьми.

23. «Медленно проходя среди многих народов … Заратустра вернулся окольным путем в свои горы»… и неожиданно очутился у ворот большого города. Разговор с шутом, которого народ называл «обезьяной Заратустры», закончился весьма странно. Шут с презрением говорил о городе, предостерегал «пророка». Тот набросился на свою «обезьяну», отчитал его. Эта сцена очень напоминает лагерные сценки между всегда готовой угодить шестеркой и вечно недовольным паханом, бугром. Хорошо известно, что Ницше Бог миловал, на зону он не попадал, у хозяина не кантовался. Но сценку между «обезьяной Заратустры» и ее паханом он написал блистательно. «Пророк», отчитав шестерку, сказал:

«Мне противен также этот большой город, а не только этот шут. И здесь и там нечего улучшать, нечего ухудшать!» (Там же. С. 128).

Затем Заратустра дал на прощанье поучение своему шуту: «Где нельзя уже любить, там нужно – пройти мимо!» (Там же. С. 128)

«Пророк», казалось бы, находится совсем близко от величайшей истины: и там, и сям, и везде нечего улучшать, нечего ухудшать, некого любить, а значит, нужно пройти мимо – мимо мира людей.

Но этого-то сделать он не мог, может быть, потому что еще окончательно не повзрослел ни он сам, ни его «родитель».

24. Продолжая свой путь, Заратустра оказывается в городе «Пестрая корова», где он говорит «Об отступниках» (Там же. С. 128-131).

25. Возвращение на гору, в пещеру, и долгая проповедь, а лучше сказать, исповедь кое-что познавшего и желающего, исповедуясь, «закрепить материал». (Там же. С. 131-156).

26. Болезнь Заратустры (чем-то напоминает эпилепсиформный приступ). Беседа со зверьми. Дума Заратустры. (Там же. С. 156-168).

Так заканчивается Часть третья.

 

Ницше сжалился над пророком

 

27. Часть Четвертая и последняя. После изнурительных путешествий близкий к трагическому отчаянью Заратустра, преодолевший болезнь, выздоровление, осмысливший увиденное и прочувствованное, остался в своей пещере, «и снова бежали месяцы и годы над душой Заратустры»… (Там же. С. 170).

Ницше сжалился над «пророком», уже поседевшим от усталости и не способным странствовать, но еще не насытившимся проповеднической деятельностью, и пошел на хитрость. Он стал засылать к Заратустре разных людей, которые бродили в окрестностях его горы, кричали, призывая на помощь. «Пророк», человек добрый, гостеприимный, привечал их: сначала – прорицателя, затем – королей, затем «совестливого духом», «чародея», «священника» («старого папу»), «самого безобразного человека», «добровольного нищего» и даже собственную тень пригласил он в свои апартаменты.

На следующий день в пещере состоялся разговор с гостями. Следует признать: ничего значительного в «Четвертой части» не произошло по сравнению с первыми тремя частями, хотя строка у Ницше по-прежнему афористична и, невидимая сцепка мыслей безукоризненно строга, и печальная нота отчаявшегося «пророка» надрывно пронизывает финальный склон поэмы, но нет в нем того «Zu Ende», который мог бы придумать гениальный сюжетист, нет в нем того склона, о котором сам Ницше писал устами Заратустры:

«Не высота: склон есть нечто ужасное!

Склон, где взор стремительно падает вниз, а рука тянется вверх. Тогда трепещет сердце от двойного желания своего.

Ах, друзья, угадываете ли вы и двойную волю моего сердца?» (103)

Угадываем ли мы двойную волю сердца Ницше в финале? Трудно сказать, не слукавив. Воля-то, похожа, вся иссякла уже в финале третьей части, когда по сути завершились странные странствия, странничества поэта и философа, и его героя.

Зачем нужна была автору Четвертая часть поэмы? Чтобы в очередной раз разочароваться, отчаяться, уйти, оставив самою возможность вернуться?

 

Был ли у Заратустры путь?

 

«А почему бы и нет?» – ответит читатель, и мы не будем спорить с ним, мы лишь напомним, что главной нашей целью являлся ответ на вопрос: «А был ли у Заратустры путь?», на который сам Заратустра, мечущийся в своих странствиях между людьми и толпами людей, а также фигурами мыслей, очерченных тончайшим мастером афоризма и притчи, ответил отрицательно!

У него не было пути, жесткого маршрута, точной цели, потому что слишком сложной была у него сверхзадача: убедить самого себя (!) в правоте своего учения о сверхчеловеке, в том, что сверхчеловек:

а) необходим человеку, толпе и человечеству в целом,

б) он может появиться на свет Божий,

в) людям, толпе и человечеству будет от него великая польза,

г) людям нужно как следует подготовиться к новой жизни, то есть не только быть достойными сверхчеловека, но и в какой-то степени самим стать сверхчеловеками, то есть не овцами, не пастухами, а … кем же?!

В поэме, посвященной сверхчеловеку, учению о сверхчеловеке, автор так и не сформировал четкий образ, психологический, душевный, духовный, социальный портрет сверхчеловека, то есть, по сути дела, он не создал учения о сверхчеловеке!

Ему искренно хотелось этого, он бросал, не жалея, пожилого человека Заратустру в странствия, не объяснив ему ни целей, ни хотя бы наметки маршрутов, а тот, наивный, как и сам автор, мыкался, пытаясь попасть туда, не зная куда, найти то, не зная что, доказать кому-то, не зная кому, то, не зная что. Добрейший «пророк» Заратустра честно исполнял волю мечущегося в странном многограннике слишком сверхчеловеческих мечтаний автора, он выполнил свой долг до конца еще в Третьей части, но когда Ницше попросил его продолжить мытарства, то есть беседы с людьми, он, как истинный средневековый рыцарь, принял еще один – не последний! – бой. Провел его с честью и достоинством и ушел, чтобы вернуться.

Так бродят по земле, по вселенской воле только странники, для которых странствия являются смыслом существования, либо заказанным Природой смыслом, либо заданным волей творца.

Так бродило по пространственно-временному полю, в нашем случае – по Земному шару, человечество по путаным дорогам истории.

 

Земной шар – един

 

Мы утверждаем, что Земной шар являет собой единый социально-психологический организм, постоянно меняющийся от эпохи к эпохе, от века к веку, от десятилетия к десятилетию. Представив себе нашу планету в виде шаровидного калейдоскопа и «покрутив» его либо по хронологическому принципу, либо «вразброд», можно, во-первых, увидеть постоянно меняющиеся объемные полотна, испещренные причудливыми пятнами – территориями государств, во-вторых, обнаружить некие повторяющиеся темы общей идеи земношарных волнообразных преобразований, в-третьих, сфокусировав взгляд и тонким лучом постранствовав по эпохам, странам, землям, можно выделить удивительные параллельные миры.

Заратустра Ницше очень похож на Конфуция и Лао-цзы, на Сократа и Пифагора, на Будду и Спитаму Заратуштру (Зороастра), на библейских пророков и степняка Анахарсиса, на Ликурга, на Иисуса Христа и на того же Сенеку, на многих других мыслителей разных стран и времен, которые честно пытались найти нечто сверх мудрое, все объясняющее, все упорядочивающее, а значит, и все просвечивающее, диагностирующее. Хотя бы уж диагностирующее. Сколько было таких сверх наивных мудрецов в истории человечества вплоть до Ницше! А скольким из них удалось, диагностируя, проповедуя, призывая, добиться желаемого? Таковых было, к величайшему сожалению, очень мало. Конфуция не принимали, выпроваживали самые разные правители. Ликург ушел сам. Лао-цзы ушел сам. Сократу помогла «уйти» толпа, демос, народ. Пифагора сожгли. Пророков гнали от себя как прокаженных. Гаутама (Готама) Будда покинул царский дворец, уединился со своими учениками. Спитама Заратуштра вынужден был покинуть Родину. Мани был брошен в тюрьму, где и завершил свой жизненный путь. Луций Анней Сенека (Сенека Младший) выпил яд по принуждению Нерона, своего воспитанника. Анахарсиса убил родной брат, царь скифов Кадуид. Иисуса Христа распяли. Цинь Шихуанди приказал закопать живьем 400 ученых-конфуцианцев, сжечь все частные библиотеки. Трагические судьбы библейских пророков представляют собой прекрасный (но очень уж печальный) материал для драматургов и поэтов. Что судьбы! Как мало произведений дошло до наших дней и от пророков, и от греков, и от китайцев, индийцев, мудрецов Центральной Азии!..

Ницше знал об этом, отправляя Заратустру в его бесцельные странствия.

Впрочем, так уж ли они были бесцельны, коль скоро мы пишем о них? И мы не первые, и не последние, и не лучшие из тех, кто восторгался творчеством немецкого философа-поэта. И наверняка Ницше писал не для того, чтобы кого-то в чем-то убедить – это дело последнее для крупного художника-мыслителя, а потому что он не мог сдержать в себе тот восторг, который испытывает любой художник, мыслитель, поймавший строку, почувствовавший душой и сердцем ее упругую, выбрирующую плоть, ее напряженные линии, ее цветомузыку, ее мигрирующий из образа в образ, из звука в звук, из слова в слово потаенный, не для всех открытый, но там, в своей потаенности, чистый смысл, очищающий, облагораживающий, возвышающий пусть и не до сверхчеловека, но именно до человека, способного испытать хоть толику того восторга, в котором находился мыслитель, «поймавший свою строку».

 

Чем бы дитя не тешилось…

 

Жизнь, а значит, и творчество удивительны тем, что человеку нужно не так уж и много для полного счастья, а он, прекрасно понимая это, хочет гораздо больше, и все больше, больше… и живописцу, например, совершенно ясно, что гениальнее наскальных изображений человечество еще ничего не написало, еще ни одному художнику не поддалась такая стремительная грация линии, вроде бы скупой, и наивной, и примитивной, но – летящей, ж и в у щ е й ! Вот жизнь. Вот творчество. Нужно мало, а хочется много. Как примирить эти линии жизни?

И нужно ли их примирять? Пожалуй, нет. Зачем человечеству еще одна профессия? Зачем человеку ломать себя? Пусть пишет картины, ваяет, сочиняет – чем бы дитя не тешилось, лишь бы не бунтовало по всякому поводу. Это – так. И люди давно смирились (может быть, еще до Джосера, Гильгамеша, Шицзин …) с тем, что лучше иметь много разных писателей и мыслителей, которых в любой момент можно и прикопать, а то и закопать глубоко под Землей, чем бездельников и бунтарей, с которыми разговаривать можно только на их языке – языке войны, а делать этого не хочется, иной раз из-за сытой лени.

В трагедии «Фауст» (ч. I, сцена IV) Иоганна Вольфганга Гете (1749-1832), Мефистофель произносит, обращаясь к ученику:

Суха, мой друг, теория, везде,

Но древо жизни пышно зеленеет.

Перевод Н. Холодковского:

Хорошо сказано. Жизнь, которой для полного счастья нужно не так уж много, пышно зеленеет, и эта причудливая пышность, этот вечно зеленеющий изыск несказанно радует не только все живое, но и всех, творческих одаренных людей, эксплуатирующих это пышное качество, находящих в нем и постоянно пышнеющие темы для своих творений, и самооправдание: какова жизнь, таковы и мы, творческие люди.

Не стоит винить их. Пусть пишут эту вечно зеленеющую и каждый раз по особому пышность. Чем бы они не тешились, «лишь бы не было войны», лишь бы занять их чем-то, хоть чем, например, продажными и отупляющими детективами, которые на нашем веку уже похоронили в ворохе бумаг, живьем похоронили, как китайская земля несчастных конфуцианцев, десятки талантливых писателей и писательниц.

Впрочем, эта тема для других работ. Нас же волнует Ницше, который наверняка мечтал найти и передать нам свое пышное древо мыслей. Удалось ли ему сделать это? Несомненно. Смог ли Ницше найти сюжетные новые линии? Нет. Но он и не стремился к этому, и это ему было не нужно. Нашел ли он своего героя?

На этот вопрос мы однозначно ответить не рискнем. Потому что образ, несомненно, есть. В мировой литературе такого сильно сомневающегося, упрямого, странствующего героя найти трудно. С другой стороны, Ницше, как мы уже говорили, не очертил строгой, пусть и поэтической нитью образ сверхчеловека, который, в свою очередь, мог бы оттенить, осветить с разных сторон не простой образ Заратустры. Да, образ сверхчеловека оседает в сознании этаким живым (живым все-таки!) облаком, постоянно меняющимся и внешне (от робкой пушинки до грозовой тучи, от розовой утренней или вечерней ленивой рыхлости над горизонтом до стремительно бегущей по небу лохматой шапки), и внутренне (то словно бы дитя – это облако, беспечное и ранимое, наивное и капризное, то словно бы окончательно овзрослело оно, уверенным, слишком уверенным строгим, мрачным в уверенности своей стало, нависая смогом над головами читающих людей).

 

Можно ли возвыситься над сферой?

 

Не привыкший подчиняться чужому мнению человек может не согласиться с нами и гордо крикнуть: «Так это и есть образ!» «Образ кого? – спрашиваем мы и всех не согласных с нами, и самих себя. – Сверхчеловека?» В принципе, и такое может случиться с тем, кто рискнет проникнуть в самою идею сверхчеловека, смыслом рождения и существования которого должно стать … что? – Возвышение над «человеческим, слишком человеческим»? Но можно ли возвыситься над сферой? Нет. Сферу (каковой и является «человеческое, слишком человеческое», то есть все, чем наградила природа «человечкину душу», именно  в с е,  а  в с е  есть  сфера, потому что только сфера способна разместить в себе все «плюсоминусовое», не обидев при этом ни «плюсовое», ни «минусовое»), сферу можно лишь объять. Даже обнять нельзя сферу – ее можно только объять. То есть, если речь идет о «человечкиной душе», о «человеческом, слишком человеческом» и вообще о жизни, которая тоже сферична на микро и макро уровнях, сферу можно лишь окутать точно такой же сферой, поглотить ее своим объятием и задушить, либо, как это случилось с планетой Земля, дать ей новый шанс, странную возможность проявить свои способности в мягко объятом защитной сферой состоянии.

Справилась ли Земля со своей сверхзадачей, с той возможностью, которую ей предоставила Судьба, объяв ее сферой? Во времена Ницше многие оптимисты отвечали на этот вопрос утвердительно, потому что они еще не знали о злых возможностях и неисчерпаемости микромира, о том, что Александр Эдмон Беккерель откроет в 1896 г. радиоактивность солей урана, а в 1903 г. он, да еще Пьер Кюри, да еще Мария Склодовская-Кюри, которые на пару ввели сам термин «радиоактивность», получат Нобелевскую премию, что явится дополнительным стимулом, толчком для более активных исследований микромира. Справилась ли Земля, как частица Жизни, с задачей … какой?! Быть может, она была объята защитной сферой только для того, чтобы в очередной раз продемонстрировать Жизни безграничные возможности микромира.

Ницше мог знать, а мог и не знать, но лишь догадываться о том, что над человеком, над частицей жизни, над сферой, пусть и небольшой, невозможно возвыситься. А это, в свою, очередь, могло привести философа к потрясающему выводу: если сферу можно только объять, то жизнь и любую частицу жизни, даже бесконечно малую, объять нельзя, потому что объятая сферой жизнь может уйти в бесконечную малость и там «жить» себе на здоровье.

Мы не имеем возможности и, главное, права утверждать с абсолютной уверенностью, что знал Ницше, о чем он догадывался, работая своего Заратустру и сверхчеловека, но волнующаяся, волнуемая откуда-то изнутри, может быть, из той самой бесконечной малости строка автора поэмы, ее волнительная удивленность, ее легкая склонность к разочарованиям и даже к отчаянию, ее любознательная торопливость и подталкиваемая этой любознательностью столь же быстрая, искрометная страсть выплескивать познанное читателю, освежая любопытных фонтанчиками мыслей (афоризмов), в которых есть все (мы писали об этом), но в которых нет твердолобой уверенности в том, что над человеком, над толпой, над человечеством можно возвыситься, что жизнь можно объять, дает нам право предполагать, что «родитель» Заратустры мог догадываться о невозможности возвышения над человеком… даже сверхчеловеку.

 

Исповедь безгрешного странника

 

«Так говорил Заратустра» – это, конечно же, не учение о сверхчеловеке, а исповедь отчаявшегося, но безгрешного (!) странника, познавшего в полной мере тоску разочарования.

Да, Ницше, Заратустра и сверхчеловек Фридриха Ницше прежде всего безгрешны, как безгрешен любой добрый странник, даже нищенствующий странник, молчаливый совсем, прикасающийся к жизни лишь в блаженные для него секунды подаяния. Подошел, попросил, подали, пожил, отошел и ушел от жизни до очередного подаяния.

Для Заратустры подаянием служили те мгновения, когда люди одаривали его возможностью говорить им. Для сверхчеловека, витавшего где-то рядом, совсем близко, недосягаемо близко, подаянием служила надежда: «А вдруг люди прозреют душой и сердцем и позволят сверхчеловеку выйти на люди из своего «недосягаемого близко», из своей бесконечной, беспечной малости?!» Сверхчеловеку было проще, потому что его никто не видел, не мог видеть, да и хотел ли кто-нибудь видеть его?! Заратустре было куда сложней, как нищенствующему страннику, вынужденному периодически покидать самого себя и «ходить в народ» за подаянием для … сверхчеловека, в существование и смысл существования которого не глупый «пророк» не очень-то и верил, именно как странник, не имеющий пути, цели, сверхзадачи.

«Сверхчеловек – смысл земли».

«Человек – это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, - канат над пропастью».

«В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель».

Если бы жизнь не имела этого странного тяготения в микро и макро миры, если бы человек лишен был этого чудесного качества жизни и не представлял бы собой сферу, которую одновременно и постоянно «растягивают», пытаются взять на разрыв тяготения в микро и макро миры, то, вероятно, он бы мог служить канатом, мостом, этаким тором между сверхчеловеком и животным. Но, к сожалению, мы имеем, что имеем, то есть жизнь, устремленную в микро и макро пространства, одинаково богатую там и здесь, одинаково мощную, живучую.

Ницше, формируя образ сверхчеловека, пытаясь найти пути к нему, не учитывал этого качества жизни, но, как крупнейший интуист, видимо, догадывался о его существовании. Только этим можно объяснить его сомнения и разочарования, его частые приступы отчаяния.

Но оставим на время странствующего «пророка» и отправимся вместе с Н. С. Лесковым по хаотичным маршрутам жизни Голована.

 



 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить