Александр Торопцев. Лесков и Ницше (Книга) - Глава III. Лесков и Голован

E-mail Печать PDF
Оценка пользователей: / 5
ПлохоОтлично 
Оглавление
Александр Торопцев. Лесков и Ницше (Книга)
Глава I. Общие рассуждения
Глава II. Ницше и его Заратустра
Глава III. Лесков и Голован
Глава IV. Социальное в творчестве Лескова и Ницше
Глава V. Религия. Лесков и Ницше
Глава VI. Загадка для мудрейших
Глава VII. Мыслители прошлого о творчестве и творческом диполе
Глава VIII. Краткая хронология жизни и работы Н. С. Лескова и Ф. Ницше
Все страницы

 

Глава III. Лесков и Голован

 

Был ли путь у Голована?

Лесков начинает рассказ очень по-русски. Случайные попутчики заводят на палубе небольшого корабля разговор о правительстве, чиновниках, вольнодумстве, «избранных», апатии русского мужика, о пьянстве, о самоповешении по причине алкогольной скуки или скуки «периферийной», что, в принципе, одно и тоже, потому что периферийная скука (если человек вдруг задумался о ней, молчаливо) обязательно приводит несчастного в винную лавку. Самый что ни на есть русский разговор случайных попутчиков.

И Ницше начинает поэму с гибели канатоходца. Это не одно и тоже: гибель, смерть по естественной причине и самоубийство, которое христианство не приветствует и приветствовать не может, хотя и отменить не в силах. Человек! Его отменить нельзя.

Но гибель канатоходца вполне можно причислить к этакому изысканному способу самоубийства. Почему бы и нет?! В конце концов, существуют разные профессии, в которых риск минимален, а то и отсутствует совсем. Паши землю – живи долго. Не торопи события. Не ходи по канату, не пей на периферии водку, и то, и другое ведет к одному финишу.

«Молодец из семинаристов» (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 336) - это, конечно же, чисто сюжетная уловка, с помощью которой Лесков выводит читателя на главного героя, мирно и молча слушавшего болтовню попутчиков, пустяшную. И только в тот момент, когда люди затронули важную тему о мучениях на том свете самоубийцы, за которого якобы и молиться никто не может, а без молитвы – какая жизнь на том свете, новый пассажир, бывалый человек, богатырь, уже поживший, вступает в разговор и … проповедует собеседникам не то чтобы свое учение (на Руси, мы об этом говорили, пророков и учителей не терпят, либо терпят лишь в исключительных случаях и то не долго), но свое представление о жизни, то есть читает им своего рода курс бытовой, житейской философии, читает не как лектор или, не приведи Господь, как пророк, но как тончайший знаток русской жизни, русского человека, любителя разных баек.

Перед тем, как отправить в странствия господина Флягина, то бишь Голована, мы воспроизведем его портрет.

«Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был или постриженный монах – этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят, но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор».

Но, при всем этом простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, «бывалого». Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою».( Там же. С. 386 – 387).

Не нужно быть слишком русским человеком, а можно быть просто русским человеком, чтобы увидеть в образе конэсера Голована того, пусть и не сверхчеловека (на кой черт он русским людям?!), но чудо-богатыря, защитника, мудреца, советчика, которого со времен налетчиков пачинакитов боготворила любая русская деревня, поселение, позже село.

Ницше не смог и не захотел рисовать «физический портрет» сверхчеловека. Каков он, в самом деле, на вид? Это – Геракл с хваткой Давида, умом Соломона, душою Сократа, планами Пифагора, сердцем Фидиевского Зевса, добролюбием Будды, уверенностью Наполеона, спокойствием Бенджамина Франклина… а может быть это – «бич Божий Аттила», умственно и сексуально распущенный, или безрассудно злой губитель отцовского рода Атауальпа, или строитель пирамид и других сооружений из человеческих черепов Тимур, которого «благодарные соотечественники (еще бы им не быть благодарными!) назвали «Человеком века», а может быть, это Бабур, поэт-воин-строитель в одном лице, или кто-то еще? Кто? А может быть, Ницше специально оставил нам решение этой задачи: догадайся, мол, сама?

Нет, он не схитрил, он не дал словесное описание физического, психологического, духовного, душевного портрета своего «закадрового», но тем не менее главного героя, потому что у него читатель был иной.

С русским человеком так поступать не рискнул бы в Золотом веке ни один писатель.

Русские люди кота в мешке не покупают. И на мякине их не проведешь. И всякие литературные уловки авторов на них действуют в лучшем случае как реклама на рубеже XX – XXI веков: пока не увижу собственными глазами, не понюхаю, на зубок не попробую – ни в жизнь не куплю, как не рекламируйте. Но это – товар, это все преходящее.

Здесь дело иное. Здесь человек. Зачем, спрашивается, мне его байки слушать, если не вижу, кто он, да откуда родом, да из каких чинов? На Руси не принято глаза друг от друга воротить в разговоре.

Лесков это понимал. И другое он понимал: Русь истомилась в ожидании какого-то чуда, какого – она и сама не знала. Может быть, и человека доброго, сильного и смелого ждала Русь. Скорее всего, человека. Но какого?

 

Напраслина на русского человека

 

Во второй половине и, особенно, в последнее десятилетие XX в. вельми далекие от понимания русской «человечкиной души» люди стали напраслину наводить на русского человека. И такой он, и сякой, и безбожник, и ленивец, и себя не помнящий, и зверовидный, революционно повадный, и вообще хрен его знает какой – то есть самый что ни на есть уродец социально-психологический, уродец, создавший руками и ногами своими одну из величайших в истории человечества империй, причем с наименьшими для всех народов этой державы потерями. На рубеже XX-XXI вв. даже модным стало в писательском мире этакое юродствование словесное, издевательство над тем, что еще совсем недавно кто-то со страхом, кто-то с гордостью, с осознанием собственной значимости, силы, силищи, называл русским духом, русским человеком, который, чего греха таить, подустал слегка, утомился от трудов праведных, захотел отдохнуть, не понимая, что История не терпит отдыхающих и уже этим она отличается от пляжных регионов Земного шара, что отдыхать она разрешает только людям, но не народам, что отдыхающие народы обречены Историей на смертный приговор, обжаловать который не в силах ни Господь Бог, ни тем более, сверхчеловек. Это – жизнь. Либо работай, либо умирай. Третьего народам не надо.

Писатели и мыслители рубежа XX-XXI вв. тоже порядком подустали. «Обмельчали все». Захотелось им, уставшим, отдохнуть, барахтаясь в теплой мелкой воде, они забыли древнюю истину о том, что пляжная жизнь засасывает хуже болота. Она их и засосала, но не убила, коварная, а предоставила им возможность умирать медленной смертью, медленно удушая себя своей собственной строкой, настолько медленно, что процесс этот очень сложно диагностировать. Барахтаясь в пляжном мелком тепле, современные писатели искренно веруют в свой талант, пишут некоторые не мало и не плохо, но почти все ни о чем, потому что, засасываемые своим жизненным теплом, они стремительно теряют чувство жизни, чувство русской «человечкиной души». А без этого чувства русскому писателю один путь – в Некуда.

Не будем ругать их за эти невольные потери, хотя бы потому что и в XIX в., Золотом, не так много было писателей и мыслителей, которые чувствовали русскую «человечкину душу» так, как чувствовал ее Н. С. Лесков. Но и не пожалеть мы не можем ни писателей, ни читателей, которым почему-то захотелось отдохнуть от жизни.

(Прыжки в Двадцатый век нам необходимы еще и для того, чтобы понять, кто же все-таки прав: Лесков, упрямо стоявший на позициях медленных реформ, или его оппоненты слева, тащившие Россию в революцию, в Некуда, или все-таки в какое-то Куда-то, или его противники справа, холуйски прислуживавшие царскому правительству… Кто же был прав? Кого можно с большим правом назвать пророком? Чьи герои более точно отражали суть русской души?).

 

Кого слушают русские люди?

 

Лесков прекрасно понимал, какого человека будут слушать случайные спутники. Богатыря они будут слушать, доброго, скромного, бывалого, то есть пожившего уже. Он начал свою «проповедь» с рассказа о необычном для добропорядочного законопослушного христианина-обывателя случае, о необычном человеке: попике в московской епархии – прегорчайшем пьянице.

Поповку Лесков тоже знал изнутри. Все описанные им служители Православной церкви чем-то похожи друг на друга и на этого прегорчайшего пьяницу – нет-нет, не склонностью к горячительным напиткам, а человечкиной душой. Все они в произведениях Лескова больше люди (это тоже отдельный разговор), чем обыкновенные верные служители церкви.

Русскую Православную церковь некоторые исследователи называют Ортодоксальной за строгое соблюдение ею обрядов и канонов Православия. Мы, ни с кем не споря по этому вопросу, считаем, что русская церковь всегда отличалась, во-первых, политическим тактом и чутьем (она, например, не субсидировала и не спровоцировала Русь на крестовые походы против Золотой Орды, что оберегло Восточную Европу, зажатую в жестком кольце сильных врагов, от больших бед), во-вторых, упрямой самостоятельностью даже во времена данной зависимости от Орды, в-третьих, завидной лояльностью по отношению к иноверцам и к раскольникам. Именно лояльность, хоть и завидная, но все же умеренная, явилась главной причиной того, что на Руси и в России не было ни одного крупного взрыва на религиозной почве, не говоря уже о религиозных войнах, которые полыхали злобным огнем, например, в XV-XVII вв., практически, во всех регионах Земного шара от Островной Европы до Японии, от Скандинавии до Индокитая. Русское государство сия беда миновала. И это хорошо.

Рассказав «сопутникам» историю странного попика, Голован-богатырь, во-первых, привлек внимание к себе «живинкой», во-вторых, побывал в московской епархии, в-третьих, слишком уж оживил, опростил попика, чисто по-русски заботящегося о загробном покое своих прихожан, всех.

Вот какие они, попики! И понимают, что молиться о самоубийцах нельзя, чтобы лишний раз не провоцировать отчаявшихся, не желающих жить, и жалеют наложивших на себя руки. Сомневаются то есть. Подстраиваются под неумолимую волю сильно ослабевших от жизни, не желающих жизни.

А Ницше не сомневался ли после каждого «хождения в народ» своего Заратустры? Сомневался.

 

Дело выше слова?

 

Голован, зная русского человека, для которого дело всегда было выше слова, ненавязчиво, осторожно, как бы случайно выводит слушателей на свое дело:

« – Я  конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток… (Там же. С. 391)

Это – ход опытного учителя, вещателя, лектора. Голован рассказывает случаи из жизни, байки о том, как он лошадей усмирял, даже самых неусмиримых, дико строптивых, как он всех побеждал, даже англичанина Рарея, «бешеного «усмирителя». Вот – байка, бытовуха, обыкновенная история, можно сказать, примитивная совсем, для учеников начальных и средних классов. Изысканный читатель Двадцать первого века, поморщив носик, пискнет многозначительно: «Фи, какая проза. Лошади да навоз!» и займется какими-нибудь слащаво-прыщавыми, мармеладно-шоколадными Лолиточками, вся беда которых состояла в том, что их не пороли вовремя, когда они поперек скамьи умещались и вся суть жизни которых умещалась в рамках риторического для сексуально озабоченных писателей и читателей вопроса: «Дать или не дать?» Такой читатель имеет право жить и читать. Такие лолиточколюбы существовали всегда. Не о них речь. Не к ним обращались Лесков и Ницше, не им писали они свою «науку жить по-человечески».

Что же говорил, проповедовал русский писатель в «рареевской байке», в других сценках «Очарованного странника», в других произведениях, какого сверхчеловека лепил и прославлял? Человека дела, мастера, к тому же патриота. Найди дело, делай его и тебе будет хорошо, и всем будет хорошо. Вроде бы так. Но попробуй-ка скажи это русскому человеку, русской толпе на площади перед церковью, русскому человечеству второй половины XIX века в литературной строке! Ой, не поймут! Ой, осмеют! В лучшем случае пожалеют, по головке погладят, как не в меру блаженного.

Лесков шел другим путем. Голован не усмиримого коня усмирил, англичанину нос утер, затем ром с ним пил, напугал его до смерти своим видом – победил. Молодец, Голован! Так их, англичан «лечить» надо. Байка, «скаска», примитив, лубок – но еще одна грань «человечкиной души», «Человеческого, слишком человеческого» проявилась четко. Попик был «добрым, слишком добрым», и потому о нем слава пошла по Руси. Конэсер дело знал, свой секрет англичанину за большие деньги не выдал, на работу к нему не пошел – молодец. Между прочим, эта тема у Лескова вторится. Незабвенный Левша – яркое тому подтверждение.

Лесков, Лесков! Уже в 60-80-е гг. XIX в. он проповедовал величайшую из истин любого уважающего себя народа: народ силен и могуч не болтунами, пораженными вирусом трибуномании, но мастерами своего дела. Звучит слегка коммунистически, но, во-первых, это мы так сказали, а не гений русской «человечкиной души», а, во-вторых, японцы, например, впитав эту мысль, живут себе на здоровье, мастеров плодят и воспитывают, по-лесковски очень мудрые.

 

Как справиться со смертью?

 

Голован обаял аудиторию, завладел слушателями и отправился с ними в странствия по своей жизни, которая началась в Орловской губернии, в «очень значительных имениях» старого графа, началась с того, что Голован, совсем еще юный, из-за форейторского озорства старенького монаха случайно засек.

Опять смерть.

Смерть! Нет более страшного события в жизни человеческой, в жизни любого живого существа. Как бы не храбрились некоторые философы, обрабатывая тему смерти, как бы не успокаивали себя и других, мол, и за этим пределом, промежуточным финишем, что-то есть, а значит, и там, в этом «что-то», люди существуют, и там существовать можно, жить – не жить, а существовать, как бы не успокаивали себя подобными размышлениями мудрецы, а смерть им одолеть не удалось. Это – непобедимое, самое страшное испытание для всех, хотя известно, что берсерки и прочие зомбированные моралью, либо обычаями, либо духовными, душевными установками люди спокойно отправлялись в свое Некуда, внешне вроде бы не жалея об этом, даже радуясь: китайские воины эпохи «Сражающихся царств», гражданских войн в империях Цинь и Хань, японские самураи, индийские раджпуты и так далее.

Но ни Лесков, ни Ницше берсерков и самураев не имели в виду, описывая гибель «старенького монаха» и канатаходца. Почему оба они отнеслись так хладнокровно к страшному акту? Странным кажется отношение двух крупнейших мастеров слова к смерти. В конце концов, и тот и другой вполне могли бы обойтись без летальных исходов (так уж ли они нужны?), но не обошлись. И мы честно признаемся в своей беспомощности на данном этапе сравнительного описания, надеясь в ходе дальнейшего исследования понять, почему оба писателя отнеслись столь равнодушно, если не холодно, то прохладно, к гибели двух симпатичных персонажей.

 

Кошка или голубь

 

… Жизнь в имении старого графа завершилась после того, как Голован отсек хвост кошке, которую «сама графиня ласкала» и которая голубят Голованиных таскать приноровилась. Выпороли его за такое неучтивое отношение к знатной кошке, да «с конюшни долой и в аглицкий сад для дорожки молотком камешки бить» отправили. Бил камешки Голован, бил, надоела ему такая канитель, и сбежал он от хозяев вешаться.

«Голубокошачья тема» русскими и другими писателями планеты осваивалась в том веке не смело, хотя она достойна более пристального внимания дваждырожденных. Кошка – красивое животное, слов нет! Но и голубь – птица прекрасная. А уж те, кто голубя полюбил, готов за него голову оторвать любому зверю, знатному или безродному безразлично. Поступок Голована – понятен, простителен, если не сказать больше, вспомнив, какое место голубь занимает в Священном писании, в мировой культуре, истории!

По Закону Моисееву голубь – чистая птица.

Спаситель проповедовал своим последователям: «Будьте мудры как змеи, и просты, как голуби (Мф. X. 16)

В виде голубином Дух Святой сошел на Спасителя при крещении (Мф. III. 16)

Голубь возвратился к нему (Ною) в вечернее время … и вот свежий масличный лист во рту у него…» (кн. Бытия. VIII. 11).

Не будем обижать кошку. В Древнем Египте она являлась священным животным, выступала как одна из ипостасей бога солнца Ра, восхваляя которого, в Стране Нила говорили: « Ты великий кот, мститель богов».

Голован вряд ли мог знать историю и мифологию Древнего Египта, но в том эпизоде он, во-первых, защищал слабого (это ли не участь сверхчеловека!), во-вторых, был прост, как голубь, и чист в помыслах своих, искренен. Да, этого, пожалуй, будет маловато, чтобы рискнуть приписать Голована к «сверхчеловекам», но … как он ведет себя дальше?!

 

Кто любит голубей

 

Он вдруг очень легко (для сильного человека!) решает наложить на себя руки, и лишь цыган с бело-пребелыми зубами спасает его.

Заратустра был далек от мысли о самоубийстве. Он лишь ревьмя ревел после очередного разочарования в людях. Голован, разочаровавшись, отчаявшись, реветь не стал, решил уйти из жизни. Не получилось. Он принимает спасение просто. Живу и хорошо. Буду жить дальше.

Голован запросто ворует для цыгана графских лошадей и также запросто расстается со своим спасителем, хитрецом.

Какой он в этом эпизоде? – Искренний. Наивный. Таким же был и «пророк» Фридриха Ницше.

Голован идет к заседателю. Тот за взятку пишет ему отпускной вид и советует идти в Николаев, где Голован попадает в няньки.

Высокое доверие оказал бездомному бродяге барин, огромный-преогромный. Почему же? Потому что – и тут барин оказался прав! – человек, который голубят жалеет, может и дитя выходить.

Добрым человеком был Лесков, мудрым. Да, похоже, осталась доброта его и мудрость в книгах его. Ровно сто лет спустя после выхода в свет «Очарованного странника» в подмосковном поселке, что в сорока километрах южнее Московского Кремля, посадили в тюрьму двух блаженно влюбленных, очарованно влюбленных в голубей братьев-пацанов. Они за птиц ноевых, чистых готовы были пойти на все: воровали они зерно для хозяйских голубей (своих по бедности у них не было), дрались, хулиганили, кошек казнили зло, изощренно, дохулиганились и на зону загремели. А там голуби были только в небе и то редко. Там нельзя было взять воркующее в такт сердца твоего чудо в ладони, поцеловать голубя в клюв, осторожно уложить его под рубашку, пусть и не стиранную давно, и слушать сердцем своим дыхание спокойное нежной птицы, и сердцем своим ощущать тепло голубиного пуха, и радостную упругость живого крыла. Там, на зоне, ничего этого не было. И тосковали братья за тысячу верст друг от друга по голубям своим родным – хозяйским. И сначала одного брата убили на зоне за 33 дня до освобождения, а потом, через год, и другого брата на зоне убили за 33 дня до освобождения, и мать их тронулась умом, и больше никто не тронулся умом, потому что … почему?

Добрым человеком был Лесков, мудрым. Он Головану жизнь большую дал, чтобы людям Голован приглянулся, да полюбился, чтобы подобрели люди, да не губили влюбленных в голубей, чистых птиц, ноевых. Да только впрок не пошла наука его, ни влюбленным, ни тем, кто людей по разным зонам жизни распределяет, ни тем, кто людей, по одному и тому же образу рождаемых разными матерями, к смерти приговаривает и приводит приговор в исполнение.

Читатель может разохаться: «Зачем в разговоре о Лескове и Ницше нужно разводить эти сентиментальности?» Что можно ответить охающим?

Как убедить людей ответственных в том, что в голубиной любви проку гораздо больше, чем в приговоре суда, чем в смерти на зоне, что голубь – благодарная птица – когда-нибудь, когда низринется на Землю очередной потоп, может и не вернуться к новому Ною?! Как убедить людей в том, что Голован и подмосковные два брата-пацана ближе к сверхчеловеку, чем те, которые над ними суды устраивали?! И ближе они к «пророку» Заратустре, гораздо чаще находившего общий язык со зверями, чем с людьми.

Сентиментальными были все они. Почему? Может быть, потому что и сверхчеловек должен быть сентиментальным?

 

Воспитатель детей и людей

 

Плакала, конечно, тюрьма и по Головану, влюбленному в голубей и людей единой любовью человеческой, а то и сверхчеловеческой. Но на радость читателям в тюрьму он так и не попал, может быть, потому что дел у него много было в миру, либо тюрем в XIX в. было не так много, как в следующем столетии в Московской империи, либо по иной какой причине, лишь Лескову ведомой.

Воспитывать девочку стал Голован. Радостное дело для сильного человека. Только бы взрослые не мешали важным делом заниматься, но мешали они ему, дитя не поделив, да еще и воспитателя в судьи назначив, не спросив его согласия.

Заратустра по поводу этих взрослых, мешавших Головану, говорил («О ребенке и браке»):

«…Ты молод и желаешь ребенка и брака. Но я спрашиваю тебя: настолько ли ты человек, чтобы иметь право желать ребенка?

Победитель ли ты, преодолел ли ты себя самого, повелитель ли чувств, господин ли своих добродетелей? Так спрашиваю я тебя.

Или в твоем желании говорят зверь и потребность? Или одиночество? Или разлад с самим собою?

Я  хочу, чтобы твоя победа и твоя свобода страстно желали ребенка. Живые памятники должен ты строить своей победе и своему освобождению…»

Мы не будем цитировать всю главу, надеясь, что читатель помнит ее, и смысл ее, и цель ее, и адресат. Но даже придирчивый читатель согласится с тем, что рассказ о Головане-воспитателе очень хорошо было бы предварить в качестве расширенного эпиграфа главой Ницше «О ребенке и браке», что тот и другой мастер в этих строках говорили об одном и том же. Трудно сказать, поумнели бы герои рассказа Лескова, прочитав эти две страницы Ницше или нет, но ясно одно: если бы вместо Голована воспитателем стал Заратустра, то финал этого рассказа его огорчил бы, и опять были бы слезы, и разочарование, и отчаянье, и уход на гору, в пещеру, уход в свое «Я». Головану в этом плане было чуточку сложнее. Он тоже стремился в свое «Я», но он не знал точно, где это «Я» находится. Беда с этими русскими! Они гордятся (и по праву, заслуженно) своим русским духом, но далеко не всегда могут осмыслить в полноте своей собственное «Я», его возможности и перспективы. Тяжело так жить, не зная…

Ницше на этих двух страницах, как и в других произведениях, может показаться суровым, но суровость его мудра и требовательна одновременно, и уже этим он гораздо добрее тех, которые ищут в любви «много коротких безумств» и всего того, что строго осмеивает немецкий мыслитель, о чем в ненавязчивой форме – намеками – пишет Лесков, рассказывая «воспитательную историю» Голована. Последнему – сложнее пробиваться к истинам, к душам заблудших влюбленных.

Голован «судил» взрослых своим судом: простым, чистым, присудил он ребенку быть с матерью… А уж прав он или не очень прав, можно понять, внимательно прочитав страницы 408 – 416 Лескова и 49 – 51 Ницше.

 

Перепор на реке Суре

 

Затем, естественно, через трактир, как и положено на Руси, не в Германии же странствовал Голован, попал он после долгого пивания чая с кренделями на реку Суру, в степь, и началась его степная эпопея.

Началась она с поединка… Лескова и Ницше. Случайно или не случайно, но сюжетные линии «Голован – воспитатель – судья» и «Хан Джангар» в «Очарованном страннике» следуют друг за другом, и главки «О ребенке и браке» и «О свободе смерти» в поэме немецкого философа тоже следуют друг за другом!

Роскошная степная живопись Лескова в сценках от хана Джангара до финала сцены «наперерор» (стр. 417 – 427) говорит как раз о той проблеме, которую высветил афористичной строкой в главке «О свободной смерти» (51 – 53) Ницше. Случайно это или нет? Конечно же, случайно…

Русский писатель медленно, исподволь, художественными средствами реалистического рассказа, обволакивая читателя живописными деталями пейзажа, пестрой степной толпы ведет нас к возможности сделать самому выводы, высказанные Ницше в главке «О свободной смерти». В то время как немецкий гений, зная цену поэтическому афоризму, сразу же забрасывает читателя мыслями, приглашая его на соразмышления, сораздумия с автором, будируя воспоминания, сцены из прожитого и прочитанного, среди которых вполне могут быть сцены, похожие на лесковский «перепор».

Жизнь.

Конэсер Иван Северьянович Флягин толк в лошадях знал, и люди, собравшиеся на берегу реки Суры, «где стоят конские косяки», знали цену лошади, и цену жизни знали дети степей, не совсем еще одичалой.

«Умри вовремя – так учит Заратустра.

Конечно, кто никогда не жил вовремя, как мог бы он умереть вовремя? Ему бы лучше никогда не родиться! – Так советую я лишним людям…» (Ницше Ф. Сочинения в двух томах. Тома 2. М., 1990. С. 51)

Так посоветовать мог бы любому, не достойному прекрасной кобылицы коновод хан Джангар, особенно тому, кто красоту понимает, лошадь любит, а решиться отдать за красавицу деньги, а то и все остальное, а то и жизнь, боится.

«Но даже лишние люди важничают еще своей смертью, и даже самый пустой орех хочет еще, чтобы его разгрызли.

Серьезно относятся все к смерти; но смерть не есть еще праздник. Еще не научились люди чтить самые светлые праздники…» (Там же. С. 51).

Нет, уважаемый поэт. Уже Чепкун с Бакшеем в «перепоре» доказали, что они, если еще не научились, то научатся, готовые учиться.

Голован каракового жеребенка увидал, «какого и описать нельзя», и взволновался. А уж как описывает он жеребенка своим слушателям – сказка, чудо какие слова он находит – читайте. И Савакирею, «что во всех Рынь-песках первый батырь считался», тоже жеребенок караковый мозги замутил.

«Своею смертью умирает совершивший свой путь, умирает победоносно, окруженный теми, кто надеются и делают священный обет.

Следовало бы научиться умирать; и не должно быть праздника там, где такой умирающий не освятил клятвы живущих!

Так умереть – лучше всего; а второе – умереть в борьбе и растратить великую душу…» (Там же. С. 51).

Как пороли друг друга Голован и Савакирей, как по-язычески страстно хлестали они себя из-за каракового жеребца! Языческого много в строках Ницше и Лескова. Языческого неповиновения в с е м у. И даже здравому смыслу, и законам государства: ведь и Голована, и Савакирея за убийство отправили бы на каторгу. Они это хорошо знали. Нет, не боюсь я каторги. Буду биться до конца за каракового жеребенка. Авось, противник… даст слабину. Нет. Никаких авось не будет. Только – смерть. Моя или его.

Это даже не борьба. Бороться с оружием в руках можно за родину, за родичей, за женщину какую-никакую, влюбившую в себя бойца, борца, но драться из-за каракового жеребенка, да насмерть – такой смерти не предусмотрел в поэме даже Ницше.

Запорол Голован соперника насмерть, приблизил себя в совсем уж чистой, опрощенной, лишенной всех предрассудков страсти к звериной дикой красоте, к каким-то монстрам, может быть, даже к сверхчеловеку.

 

Что такое добродетель?

 

Мы не имеем права навязывать читателям своего мнения, но, сравните сами, последующие странствия Голована действительно странным образом параллелят с мыслями странствующего «пророка». Почему так получилось? Может быть, потому что любой странствующий не может мыслить о жизни в ее символическом, вторичном самовыражении, а мыслит только первичными образами?

Голован в 23-летнем возрасте попадает в Рынь-пески. Вот что он услышал там: «Ты, нам, Иван, будь приятелем; мы тебя очень любим, и ты с нами в степи живи и полезным будь, - коней нам лечи, и бабам помогай». А чтобы он не горевал в степи, они ему жену, потому еще одну жену выдали на разживу. То есть – отнеслись они к невольному страннику, беглецу по-человечески. Правительству не выдали, накормили, напоили, женами обеспечили. Чего еще надо убийце, не сверхчеловеку, оказавшемуся в безвыходной ситуации? Ему предложили жить так, как некоторые добродетельные по Ницше живут и не жалеют о жизни своей.

«… Сидят в своем болоте и так говорят из тростника: Добродетель – это значит сидеть смирно в болоте. Мы никого не кусаем и избегаем тех, кто хочет укусить; и во всем мы держимся мнения, навязанного нам» (Ницше Ф. Сочинения в двух томах. Том 2. М., 1990. С. 68).

Ух, как ругает таких добродетельных Ницше! Как не хочется жить в пустынном житейском болоте Головану! Как они похожи, Ницше и Голован! Проявляют они, правда, эту похожесть по-разному, но и возможности у них разные: и по жизни, и по таланту, и по социальному положению.

Голован терпел-терпел, да в бега подался от такой жизни, болотно-обеспеченной, да схватили его и подщетинили, то есть пятки нарубили и в них малость щетинки пихнули, так что только на карачках ему ползать можно было. (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 428).

У немецкого философа дела куда лучше обстояли. Он и не запарывал никого насмерть, и любимым делом занимался, пусть и в моменты, когда не мешала болезнь. Писал Ницше страстные речи о таких нехороших людях, которые «благодетельно болотствуя», то есть в болоте живя и радуясь, не выпускали из него Голованов, и в чем-то сам мыслитель был похож на Голована…

 

Как крестить «азиятов»?

 

Пять лет Голован жил у Емгурчи, затем у Агашимолова еще пять лет.

Да так и не привык жить у них, женами преданно обласканный. Случай ему помог на волю русскую вырваться, крестив перед этим Агашимолову татарву.

По поводу крещения «азиятов» у опытного Голована  своя теория выработалась, не совсем благочинная с точки зрения православных христиан, добрых в сердце своем.

«Азията в веру приводить надо со страхом, чтобы он трясся от перепугу, а они им бога смирного проповедывают. Это попервоначалу никак не годится, потому что азият смирного бога без угрозы ни за что не уважит и проповедников побьет». (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 440).

 

Немного о патриотизме

 

Побег – встреча с «чувашинами» – рыбацкая артель – тюрьма – имение старого графа – порки – решение графа пустить Голована на оброк.

Все приключения Голована вплоть до получения им «законной бумаги», то есть паспорта, являют собой яркий пример «беспутства», хаотичности его жизни, хотя совсем уж бесцельной ее не назовешь. Иван Северьянович бежал из графского дома от тоски, и она же его чуть не свела в могилу (кстати, самоубийство и даже попытка самоубийства есть акт бесцельности жизни, отсутствия пути, тупиковости), далее его вели по русским и степным просторам сплошные случайности, или, лучше сказать, русское бесшабашное «куда выведет нелегкая».

Да, неистребимое его желание вырваться из Рынь-песков, а затем из рук Агашимоловых, может показаться читателю наличием у Голована и цели, и сверхзадачи, и даже жизненного пути: все десять лет в плену он думал о родине, о бегстве. Но думы пленника и удачное его бегство назвать путем, целью мы не можем, и вот почему.

В нашем понимании патриотизм, любовь к родине, верность вере предков являются не векторными величинами сложного человеческого «Я», а … состоянием души, которая может творить с человеком чудеса, вынуждать его совершать величайшие подвиги. Но целью патриотизм, любовь, верность быть не могут, хотя бы потому, что ни то, ни другое, ни третье нельзя заказать, загадать, спланировать, воспитать и так далее. С этим качеством души человек рождается. Помните, случаи из жизни некоторых малых, обитающих в хорошо замкнутых пространствах  племен?! Ученые Нового времени (и путешественники) не раз в предыдущие пять веков вывозили из таких замкнутых пространств представителей этих племен, предоставляя им на своей родине все, что, по мнению так называемого цивилизованного человека, должно было сделать их счастливыми.

Как правило, подобные эксперименты заканчивались летальным исходом. Тоска по Родине в считанные месяцы убивала несчастных.

Голован выдюжил, но не потому, что тяга к родине была целью его жизни, а потому что она была его жизнью. Разница очень большая, принципиальная. Жизнь не может быть целью жизни. Это – данность природы или Бога. Патриотизм, любовь, вера в веру предков – это составляющие сферы жизни, а может быть, того, что является причиной жизни.

Цветок тянется к солнцу, все живое тянется к источнику жизни, и это тяготение нельзя назвать ни целью, ни путем, ни любовью. Это – состояние жизни. Это жизнь в жизни, жизнь жизни, даже не способ, ни средство, ни путь, но именно жизнь жизни. Это не акт сознания, воли, духа, не акт благодарности, либо иных чувств. Это проявление жизни.

Нельзя назвать акт проявления закона всемирного тяготения ни патриотизмом летящего к Земле яблока, ни его волей, ни любовью, ни верой, ни целью, ни путем, ни сверхзадачей… Это нечто иное, названное учеными всемирным тяготением.

Голован в стремлении к Родине являлся тем самым камнем, который не может не лететь туда, куда его тянет без ведома его и желания.

 

Ярмарочная слава

 

Это хорошо, что Голован на ярмарку пришел. Есть о чем поговорить. Его знание, чувствование лошади было не просто натренированностью человека, с малых лет жившего в конюшне. Мало ли таких случаев в истории, в жизни людей бывало. Мало ли балерин училось у Петипа, а Анна Павлова единственной была. Мало ли студентов в XX веке училось на разных мехматах, но Понтрягиных они выпустили не так уж и много. Атмосфера помогает ускорить процессы проявления дваждырожденности, но она не способна сама рожать дважды, даровать счастливчикам возможность родиться дважды.

«К коням я … имею дарование и готов бы его всякому, кому угодно, преподать, но только что, главное дело, это никому в пользу не послужит» (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 450).

Внимательный читатель должен заметить явную близость этой мысли к тому, о чем говорил Заратустра! Более того, Голован в своем осмыслении жизни и людей в ней продвинулся дальше мечущегося в своих странствиях «пророка»!

«- отчего же это не послужит в пользу?

- Не поймет-с никто, потому что на это надо не иначе как дар природный иметь, и у меня уже не раз такой опыт был, что я преподавал, но все втуне осталось…» (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 450).

Обладая могучим даром сверхконэсера, пусть еще и не сверхчеловека по меркам Ницше, он в отличие от немецкого философа понял, что учить о сверхконэсере можно только родившихся сверхконэсерами!

Развивая мысль лесковского героя, Ницше (если бы ему довелось прочесть «Очарованного странника») и другие подобные же философские произведения русского гения «человечкиной души», мог бы не заставлять Заратустру учить о сверхчеловеке всех, кого ни попадя.

Беда с этими философами. Столько схем они начертали, начиная с великого Платона, столько ума вложили в эти схемы, а коснись дело жизни, они лапки кверху и начинают мороку разводить да метаться со своими героями, да речи их чужими, давно «прожитыми» мыслями набивать.

 

Как жить и как умирать?

 

Вспомним уже цитированную нами фразу.

«Следовало бы научиться умирать; и не должно быть празднества там, где такой умирающий не освятил клятвы живущих!»

Мощно сказано, зачем кривить душой. Но сказано философом, который, хоть и приближался к смерти во внеочередном потоке, быстром слишком, но смерть видел как гражданский человек. То ли дело Наполеон, по судьбе, по свершениям военным и мирным личность, явно приближенная к тому образу, который Ницше назвал сверхчеловеком. Он-то видел смерть. Он с ней на ты говорил, и о себе он имел право говорить такие слова, совсем в тоне «пророка» Ницше:

«Кажется, я самый храбрый на войне человек, который когда-либо существовал». Это он правильно сделал, что начал фразу со слова «кажется», ведь точно также о себе могли бы сказать и Рамсес II , и Александр Македонянин и готский полководец Тейя, и сотни великих драчунов. Человеческая история богата событиями и великими людьми. Наполеон – один из них, но не единственный…

«Надо хотеть жить и уметь умирать!» – воскликнул он однажды на поле боя.

«Будьте всегда добрыми и храбрыми».

И совсем уж в духе еще не родившегося «пророка» Заратустры говаривал великий Корсиканец:

«Невозможное есть только пугало для робких, убежище для трусов». Или «мужество нельзя подделать: это добродетель без лицемерия», или «лучше всего наслаждаться собой в опасности», или «праздность для меня жесточайшая мука», или «добродетель заключается в силе, в мужестве; сильный человек добр, только слабые злы» или « всегда один среди людей», или… да многое можно прочесть у Наполеона, у того же Александр Македонянина, Чингисхана («Яса»), Тимура, Бабура…у других великих исполнителей воли истории, заказа истории. Их мышление в меру образно и очень конкретно, потому что оно шло вслед за жизнью «первичной», у них такое было образование – первичное, жизненное. Они познавали человека в деле и своими высказываниями (не учением, а именно высказываниями, учениями заниматься им было некогда) они вносили свою значительную лепту в ч е л о в е ч е с к у ю  и с т о р и ю, курс которой никем еще не написан, но которая даст (а вдруг да напишут!) людям думающим богатейший материал по человековедению, человекознанию, дисциплинам, тоже не освоенным пока.

 

Книга или жизнь. Первичное и вторичное

 

Большая часть философов (не все, не все) имела в силу разных причин «вторичное», то есть классическое образование, книжное, очень замечательное. Многие из этих философов честно делали свое книжное дело и лишь редко кто смог, книжно образованный, вырваться из пределы книжных миров (книжных теплиц) на просторы жизни. В последние 100-150 лет это удалось Ницше, хотя – и Наполеона мы вспомнили не зря – его мысль имеет оттенок книжности, вторичности.

Это – приговор? Ни в коем случае. Это – качество. Нельзя обвинять невинного. Книжный мир, а значит и книжное образование по-своему прекрасны, как прекрасна порою бывает для родительского сердца игрушка ребенка, сконструированная из нового конструктора. Книжный мир – это наш опыт, знания… - истины известные, аксиоматичные.

И все же оговорка нужна. Книжный мир, книжные знания обладают весьма слабым иммунитетом против страшнейшего особенно для людей XX века «вируса вторичности» знаний. Эта вторичность проявляется по-разному. В данном случае, сравнивая мысли Наполеона и Ницше о жизни и смерти, она проявилась … в образной силе: Наполеон исходил из «первоощущений», дарованных ему личным опытом, и потому мысль его чуть более конкретна и  свежа. Ницше работал под воздействием, а лучше сказать, в состоянии восторга, вызванного «книжными ассоциациями», и потому мысль его, не менее убедительная, изысканная, напряженная, волнуемая (особенно волнует она книжных людей), но чуть менее искренна она. Чуть-чуть. И тот, и другой – гении. Гениям можно не волноваться. Их не испортит житейская грязь и «книжная тепличность». На то они и гении, чтобы служить опровергателями любых словесных штормов, источниками которых являются любители разных анализов и сравнительных описаний. Анализаторство - удел книжников, но, возвращаясь к «Очарованному страннику», мы завершаем очередной анализаторский виток утверждением о том, что Лесков в силу своей приземленности творил в образе Голована первичное, то есть жизнь, рождаемое жизнью.

Упрямый читатель и на это может возразить: «Любой бытописатель пишет жизнь, то есть первичное, а значит, и книга является носителем первичного знания, то есть знания жизни, а значит все предыдущие рассуждения о «вирусе вторичности» не выдерживают критики».

С данным возражением трудно не согласиться, если бы не наши постоянные оговорки о том, что мы не против книги, литературного познания мира, жизни и даже мы не против чрезмерного увлечения этим процессом, который имеет (дай «вирусу вторичности» волю) лавиноопасную сущность, и уже этим он страшен. Жизнь – знания о жизни – знания о знаниях жизни – знания о знаниях о знаниях - … через каждое тире объем знаний (тот самый рюкзак за спиной, о котором мы уже писали с опаской) катастрофически увеличивается, катастрофически.

 

Главное богатство цыганского народа

 

Три года Голован работал конэсером у князя, одолеваемый выходами, то есть запоями, по-русски утомительными, хотя и не мешающими до поры до времени ему свой «долг природы исполнять совестливо: ни за что я того, кому служу, обмануть не мог». (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 453).

Природа! Ницше пытался написать образ сверхчеловека. Лесков писал Голована и других героев, которые жили по природе своей. Это сложно, жить по своей природе, особенно, если она добрая, не обманная, чистая, простая. Куда проще воду мутить, то есть душу свою загрязнять, чтобы, не слушая ее, в мутной воде под себя грести, себя ублажать, от людей отрывая, людей тихо презирая и ненавидя.

Голован долг природы свято исполнял. И в этом он приближался к чему-то высокому, может быть, к ницшеанскому сверхчеловеку.

Но однажды был очередной выход, встреча с магнетизером, встреча с Грушей, цыганкой, растрата, да Грушина история, да Голованова к ней задумчивая любовь, застенчивая.

Цыганка та не первая была в русской литературе, и нельзя сказать, что она всех литературных цыганок лучше была, но не даром Лесков ввел ее линию в сложный сюжет головановых мытарств. Время пришло Головану влюбиться, и уж влюбиться он должен был страстно, яростно, и, влюбившись, он должен был остаться самим собой, пусть и не сверхчеловеком в полном смысле, но очень сильным, очень добрым.

Цыганку Лесков выбрал неспроста для Головановой любви, хотя выбор у автора был большой, хотя бы в Степи, где знатная масть бабья сформировалась в предыдущие пять-шесть тысяч лет, с тех времен, когда лошадь одомашнив, человечество стало гулять по распахнутому, распашистому, в некоторых местах распаханному степном коридору со множеством дверей да ворот с юга, с севера. Здесь, в Степи между Волгой и Дунаем, надолго не задерживались племена и народы, киммерийцы да скифы, сарматы да готы, гунны да болгары, авары да печенеги, иудеи да половцы, монголы да прочие тюркские племена. Здесь след свой житейский, в том числе и генный след, оставили угро-финны, когда-то обитавшие, скуласто-носастые, на территории от Скандинавии до Арала и от Югорского Камня до Венгерской равнины, и славяне, и варяги, и обитатели Кавказа, а то и египтяне (по версии Прокопия Кесарийского воины Страны Нила доходили до Каспийского и Черного морей, а по мнению Геродота Колхи были родом из Египта), ну уж если не египтяне, то воины Дария (а в его войске кого только не было, практически, вся Передняя Азия, да Северо-Восточная Африка…) оставили свой след. И греки, и римляне, и обитатели средневековых итальянских городов … кто только в южнорусских степях не побывал! Кто только не ласкал здесь местных женщин, ласками своими, а то и грубостью, и даже жестокостью, мужицким отчаявшимся зверизмом ваяя сложнейший и прекраснейший, многогранный образ Степнячки.

Женская масть здесь особенная еще и потому, что, согласно утверждениям того же Геродота, именно в этих краях обитали амазонки… Не приведи Господь, конечно, мирному доброму человеку-мужчине влюбиться в какую-нибудь амазонистую мегеру – вся жизнь мужицкая на перекосяк пойдет.

У Лескова выбор был большой. Даже в социальном отношении. Например, он мог бы влюбить героя в дочь знатного прасола, либо в дворяночку, а то и в княжну – для особого писательского куража, но ему понадобилась цыганка. Почему же? Потому что на цыганочек в русской литературе опять спрос пошел, мода? Нет. Если бы Лескова тяготила мода, он бы Голована влюбил в какую-нибудь пропащую «землеволку» или «народоволку». Не влюбил. И правильно сделал. Ему нужна была не бабья придурь («И я могу ходить в народ, пойдешь со мной, коли влюбился»), и не изнеженные дамочки, очень нужные в салонной литературе, и не слишком уж огрубевшие под крепким мужицким словцом простолюдинки. Ему нужна была для Голована женщина, в большей степени сохранившая в себе ту чарующую первозданность, которую почувствовать способен лишь тот, кто сам в большей степени сохранил в себе первозданность, то есть в нашем случае Голован, сверхконэсер, дитя природы, еще не потерявший вкус ко всему первичному, первозданному, не замутненному цивилизационной «чистотой», отфильтрованной, очищенной, безвкусной, как дистиллированная вода, и уже потому готовой впитывать быстрее воды живой, первозданных источников, всякую житейскую грязь.

Цыгане! Кто только не чертыхался, обиженный ими. Обижают иной раз зазевавшегося. И не так уж редко. Но не в этом суть их жизни, смысл существования цыганского племени, а в том, что оно сохранило в себе гораздо больше, чем любой другой народ планеты, пусть и взлетевший в космос, ту первозданную человечину, которая, во-первых, сделала человека человеком, во-вторых, со времен неолитической революции несет в себе до неолитические принципы жития, сопротивляясь всеми силами новым законам, обычаям, порядкам, десять тысяч лет будоражащих человечество, ринувшееся, совершив неолитическую революцию, в погоню за прогрессом. Десять тысяч лет сопротивляются цыгане этому току жизни, не хотят покидать Райский сад духовный, живут, не насилуя природу, в том числе и природу человека, а собирая то, что природа сама им дарит, либо уступает, как излишки.

Цыгане являются носителями того мировоззрения, того духа, той воли, которые не позволяли человечеству обрабатывать Землю, насиловать Природу. «Нет! – говорят сильно обиженные цыганами насильники. – Цыгане обманщики, лентяи, попрошайки, беспринципные злыдни. И не надо переосмысливать Священное писание, не позволим!»

Что можно ответить этим добреньким насильникам, исполосовавшим лицо Земли вдоль и поперек? Можно ли с ними спорить, ругаться, а то и драться, пытаясь доказать им азбучные истины о жизни в до неолитическом земном раю Адама и Евы, которые делали то, что позволяла им делать матушка-природа, и которые, вкусив плод познания, крикнули: «Нельзя ждать милостыню от природы, нужно брать у нее все, в том числе и ее самою, собственными руками»?!

Можно ли и нужно ли спорить с этими людьми, вот уже несколько тысяч лет кряду систематически разрушающих и уничтожающих в себе самих опыт предков, обитавших в эпоху, предшествующую неолитической революции?! Можно ли и нужно ли принимать всерьез гордое пыхтение «компьютерных мальчиков» и их взрослых учителей, провозглашающих при любом удобном случае свое превосходство над якобы отсталыми народами, к представителям которых они всякий раз обращаются в случае крайней необходимости, например, к врачам, сохраняющим методы лечения, заимствованные у далеких предков?! Нужно ли напоминать так называемым передовым народам о том, что все фундаментальные первозданные знания о Природе дошли до нас – оттуда же?! Можно ли и нужно исправлять «в свете решений и постановлений» вождей неолитической революции и их славных предков цыганское племя могучее?!

Нам кажется, что этого делать нельзя, что в цыганском образе жизни кочевом сокрыта великая надежда человечества, так и не обретшего пока некоего устойчивого счастья. Где оно таится, в чем его суть, каково он на вид, на вкус и цвет, мы, как и все наши читатели, пока не знаем, но надеемся, что когда-нибудь появятся на Земле люди, которые найдут то, что вот уже десять тысяч лет пытаются найти потомки безвестных героев неолитической революции. И мы уверены, что в этом поиске устойчивого счастья веское слово скажут цыгане, дарящие людям … память о первозданных ценностях.

Первозданность цыганского народа проявляется не только в умении цыган облапошить простаков и выудить у них червонец-другой, а то и третий, и десятый, а то и последний – это баловство Природы, и любой человек имеет право на баловство. И русские писатели любили баловаться в том числе и с цыганами – в этом большой беды нет. Впрочем, и проку в этом баловстве большого нет.

Другое дело – искусство цыган: танец, песня, танцопение. Вот где природная первозданность дает о себе знать, вот что волновало в цыганах всегда и всех. Люди рубежа XX-XXI вв. имеют счастье видеть и слышать пусть и слегка затертые пластинки и фильмы, в которых пели и танцевали цыгане, еще не избалованные столичной жизнью. На рубеже XIX-XX вв. пела в Москве несравненная Варя Панина…

Мы не станем предаваться восторгам воспоминаний, но, чтобы читатель понял, о чем идет речь, советуем послушать старые пластинки (они еще есть кое-где), на которых записаны романсы в исполнении этой гениальной певицы. Известно, что цыганкам ставить голоса было некому и не на что. Есть голос – пой, нет голоса – занимайся другим делом. Третьего было не дано цыганкам, как и певицам других национальностей, служившим песне на рубеже XIX-XX вв. Есть в тебе мощное, первозданное, исходящее из глубин потаенных души твоей – будешь петь. Нет – уходи. Эту первозданность человек чувствительный обязательно услышит в голосе великой Вари Паниной. Эта первозданность, видимо, и водит цыганских танцоров по таборному песенному кругу до сих пор. Только все меньше и меньше можно встретить среди них таких, какою была Варя Панина.

Одаренная этой первозданностью цыганка Грушенька влюбила в себя Голована намертво.

 

Убивать или не убивать?

 

Злополучный треугольник – Голован, Грушенька, князь – прожил отпущенную ему автором жизнь, затем Иван Северьянович попал в неловкую ситуацию, когда ему нужно было лишить жизни свою любимую.

Слишком уж сверхчеловеческую задачу поставила цыганка перед влюбленным Голованом ночью, на обрывистом берегу реки. Нож она у него достала, убить им себя попросила. Убить любимую, первозданной любовью любимую!

«А что тут такого?! – удивится воспитанный на образцах западноевропейской литературы человек молодой, да красивый, да имеющий право любить и влюблять в себя по уши разных девочек-красавиц. – Было дело, убивали. Кармен убили, Джульетту, да мало ли их было, изменниц, всех не пересчитаешь».

Но с Грушенькой дело иное. Она никому не изменяла. Она любила князя, жалела и ценила Голована, ощущая его любовь и преданность, но князь изменил ей, променял ее на деньги. И не смогла стерпеть этого цыганка. «Не убьешь, - сказала она Головану. – меня, я вам всем в отместку стану самой стыдной женщиной».

Нашла она по-цыгански точно Голованову слабину: либо шлюхой стану, либо убивай меня. Тот, кто внимательно читал поэму «Так говорил Заратустра», не даст нам слукавить: Грушенька предложила Головану задачу, достойную сверхчеловека! Как же ее решает первозданно влюбленный Голован, чистый и простой, как голубятки его?

«Я  весь задрожал, и велел ей молиться, и колоть ее не стал, а взял да так с крутизны в реку и спихнул…» - сказал он своим слушателям, а те «впервые заподозрили справедливость его рассказа и хранили довольно долгое молчание» (там же).

Почему же они не поверили Головану?

Потому что в этом эпизоде он повел себя явно не по-русски. Хотя некоторые отчаявшиеся писатели еще со времен Н. В. Гоголя стали приучать русский народ убивать детей своих, возлюбленных и друзей… но на Руси делали это (речь идет о XIX в.) с явной неохотой. Глупое дело, никчемное: сначала рожать, а потом убивать, сначала влюбляться, а потом любимых собственными же руками убивать. Не хорошо это.

Надо честно сказать: ни Гоголю, ни другим писателям подобные эпизоды не удались, хотя долгое время школьники Московской империи писали в сочинениях оправдания сыноубийце и автору сыноубийцы. Это школьники, народ доверчивый. Позже многие из них понимали, что оправдывать не оправдываемое грешно. Но можно ли оправдать Голована, вынужденного волей автора решать задачу сверхчеловека, решать ее по-сверхчеловечески?! А кто сказал, что Лесков его оправдывает, что Голован себя оправдывает, народ его оправдывает?

Ни автор, ни его герой, ни слушатели не опустились до Н. В. Гоголя и упомянутых школьников. И до Проспера Мериме, Шекспира, и так далее. Зато Лесков и не слукавил в этом случае, и герой его не слукавил: колоть-то он не стал, а лишь в реку с крутизны спихнул, хотя … как бы мы здесь не слукавили!

Желание-то убить, коль спихнул, было, а значит, и Голована можно причислить к литературным убийцам. Не надо кривить душой.

Спихнул. Виноват Голован, и судить его надо по всей строгости.

Другое дело – силища первозданной Грушеньки! Сломала она Голована. Влюбился он в идеал, да не русский, психологически сложный, не затемленный цивилизационными налетами и уже поэтому привлекательный для наивных людей, а влюбился Голован в цыганку, в ее первозданное… но это же силища магическая! Это магнетическая сила. Лесков намекает о магнетизме, модном в те времена, в рассказе о последнем запое, выходе, Голована. Не своей волей вышел он из запоя и пить бросил совсем. Магнетизер ему помог. Магнетизер еще был рядом, а уж ослабленный его волей Голован Грушеньку встретил, женщину магической, магнетической красоты и силы.

Известно, что излеченные от алкоголизма люди, хоть и чувствуют себя гораздо лучше, но теряют при этом какую-то живинку, частицу души какую-то, очень важную. Как эта живинка называется, мы точно не знаем, может быть, пока она никак не называется, не исследованная учеными, но она существует в природе человека, она несет в себе некую стержневую, опорную нагрузку. «Человек с торпедой» внешне выглядит вроде бы хорошо, но некая лощеность, тихая, робкая, невнятная, едва заметная, тончайшей пленкой или кремом от алкогольного «загара» словно бы нанесена на его лицо, вроде бы и довольное жизнью да не совсем довольное, не всем довольное. И в глазах «зашитого» серебрится та же невнятность, та же слабина.

В таком ослабленном, невнятном состоянии Голован столкнулся с Грушенькой. Конечно же, цыганка молодая с ума сводила многих, а князя она чуть не разорила совсем. Но то – князь. Потомственно защищенный, имеющий цель в жизни, пусть и бесшабашную, но цель; себе на уме, и ум-то у князя бесшабашного весь пост неолитический, стойкий в своей бесшабашности. А какой ум у Голована, обессиленного опытным магнетизером и по-детски еще наивного, и не сформированного, и неподдающегося давлению той среды, для которой высшей истиной является «общественное мненье, на чем вертится свет»?! Ум у Голована первозданный был, бесхитростный.

И в этом сверхконэсер был очень близок к цыганке, и эта душевная близость их к первозданному сыграла свою роль в той сцене трагической. Грушенька не могла полюбить Голована, могла лишь жалеть его. Но первозданная злость и обида, и отчаянье возроптали в ней, и она крикнула ему такое, чего он, то же отчаявшийся быстро, понять, принять не мог и не смог бы. Она разрушила его идеал. Что ему оставалось делать?

Спихнуть ее с обрыва, чтобы маяться всю оставшуюся жизнь. Ницше не осмелился сделать из Заратустры убийцу, пусть и невольного, нечаянного. Его «пророк» лишь рыдал навзрыд, когда в очередной раз убеждался, что людей проповедями не перевоспитаешь, что их вообще ничем не перевоспитаешь. Лесков не имел права распускать нюни вместе с Голованом и другими героями. Его бы не поняли читатели более поздних времен. Современники поняли бы. Слез в русской литературе было в Золотом веке не мало, и заламывания рук, и топанья ног и ножек, и мудрствованья застольного, и прочих эмоций, очень театральных и эффектных, и жданных: нравилось это все, писательское, русскому человеку. Не всегда ему нравилась языческая прямота, «правда жизни в искусстве», ему больше нравилась «правда искусства в искусстве».

Лесков вынудил Голована, с виду человека православного, совершить чисто языческий поступок, в плохом смысле языческий. Но сверхъязычница Грушенька подвигла его на это.

Мы не собираемся оправдывать Голована, мы пытаемся понять, как он мог такое совершить, и как этот подвиг оценить: то ли случайным порывом гнева безрассудного назвать это, то ли актом сверхчеловеческого, то ли – как?

 

Пути-дороги Голована

И вновь отправился сверхконэсер в странствия, да в солдаты по случаю попал, да подвиг по случаю совершил, да в офицеры был произведен, и уже по этому случаю узнал Голован, что он вовсе и не убийца…

Затем по случаю же он справщиком служил в адресном столе. Разонравилось.

Искал место кучера, не взяли, «говорят, ты благородный офицер, и военный орден имеешь, тебя ни обругать, ни ударить непристойно». (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 502). И подался Голован в артисты, демона изображал, да одного артиста оттрепал за то, что тот к девушке приставал, и выгнали его из театра.

Затем Голован у той девушки жил, да устал жить на ее шее и в монастырь пошел.

Но и в монастыре он в кучерах остался и, судя по последним страницам «Очарованного странника», Голован вряд ли в монастырской жизни удовлетворения найдет.

 

«Помереть за народ»

 

И дело тут не в том, что дух одолевать его стал («все свое внушает: «Ополчайся!»), а в том, что для странника, тем более очарованного, монастырь не может стать ни целью, ни путем, ни преградой. Разве что очередным перекрестком.

Желание конэсера «помереть за народ» (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 513) тоже нельзя назвать некоей жизненной программой, потому что смерть, какой бы ни была она «щедрой», иной раз, даже на войне, уступает жизни и ее щедрости.

Лесков заканчивает повесть, не завершив жизненного пути главного героя и не подведя итог его странствиям.

Но и Ницше не подвел итог странствиям Заратустры. Вот два финала:

«Проговорив это, очарованный странник как бы вновь ощутил на себе наитие вещательного духа и впал в тихую сосредоточенность, которой никто из собеседников не позволил прервать ни одним вопросом. Да и о чем было его еще больше расспрашивать? повествования своего минувшего он исповедовал со всею откровенностью своей простой души, а провещания его остаются до времени в руке сокрывающего судьбы свои от умных и разумных и только иногда открывающего их младенцам» (Лесков Н. С. Собрание сочинений. М., 1957. Т. С. 513)

« – И еще раз погрузился Заратустра в себя, опять сел на большой камень и предался мыслям. Вдруг он вскочил. –

«Сострадание! Сострадание к высшему человеку! – воскликнул он, и лицо его стало, как медь. – Ну что ж! Этому – было свое время!

Мое страдание и мое сострадание – ну что ж! Разве к счастью стремлюсь я? Я ищу своего дела!

И вот! Лев пришел, дети мои близко, Заратустра созрел, час мой пришел. –

Это мое утро, брезжит мой день: вставай же, вставай, великий полдень!» –

Так говорил Заратустра и покинул пещеру свою, сияющий и сильный, как утреннее солнце, подымающееся из-за темных гор» (Ницше Ф. Сочинения в двух томах. Том. 2. М., 1990. С. 237).

Оба финала «открыты», оба финала говорят, что и до них, и после них было и будет странствие.

 

Промежуточные выводы

Итак, подведем некоторые итоги нашим сравнительным впечатлениям и размышлениям.

1. Заратустра и Голован являют собой яркий тип странствующих людей. У того и другого нет плана, маршрута, цели, сверхзадачи.

2. Заратустра проповедует всем, кому ни попадя, учение о сверхчеловеке, точно не уяснив для себя же самого, кто же это такой и кого и как можно и нужно учить о сверхчеловеке. Заратустра живет, проповедуя, то есть живет проповедями.

3. Голован проповедует, живя, то есть проповедует жизнью, делами своими.

4. Оба они искренно желают людям добра, оба чисты и просты в своих помыслах.

5. Оба они наивны, бескорыстны и беззащитны. Оба претерпевают от людей всевозможные беды. Один при этом постоянно плачет, отчаиваясь. Другой на вид терпеливее, но переживает в себе.

6. Оба обладают значительной степенью детскости.

7. Оба не застрахованы от внутренних взрывов. У Заратустры они проявляются в словесной форме, у Голована – в форме конкретных деяний.

8. Оба приходят куда-то, чтобы уйти.

9. Оба так и не поняли, что идти им некуда, что везде их ждет один и тот же подарок, то есть жизнь, то есть поле для бесконечных странствий.

Уже перечисленного достаточно, чтобы почувствовать в сердце своем трогательное душевное сходство (если не единение) столь разных людей немецкого «пророка» и русского конэсера.

Финалы поэмы и рассказа могут навести некоторых читателей на мысль о том, что Заратустра и Голован, «сделав свое дело, могут умереть», что смерть того и другого близка, но и этот вывод не будет противоречить нашему утверждению о схожести этих героев.

 



 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить